Пожалуйста, введите доступный Вам адрес электронной почты. По окончании процесса покупки Вам будет выслано письмо со ссылкой на книгу.

Выберите способ оплаты
Некоторые из выбранных Вами книг были заказаны ранее. Вы уверены, что хотите купить их повторно?
Некоторые из выбранных Вами книг были заказаны ранее. Вы можете просмотреть ваш предыдущий заказ после авторизации на сайте или оформить новый заказ.
В Вашу корзину были добавлены книги, не предназначенные для продажи или уже купленные Вами. Эти книги были удалены из заказа. Вы можете просмотреть отредактированный заказ или продолжить покупку.

Список удаленных книг:

В Вашу корзину были добавлены книги, не предназначенные для продажи или уже купленные Вами. Эти книги были удалены из заказа. Вы можете авторизоваться на сайте и просмотреть список доступных книг или продолжить покупку

Список удаленных книг:

Купить Редактировать корзину Логин
Поиск
Расширенный поиск Простой поиск
«+» - книги обязательно содержат данное слово (например, +Пушкин - все книги о Пушкине).
«-» - исключает книги, содержащие данное слово (например, -Лермонтов - в книгах нет упоминания Лермонтова).
«&&» - книги обязательно содержат оба слова (например, Пушкин && Лермонтов - в каждой книге упоминается и Пушкин, и Лермонтов).
«OR» - любое из слов (или оба) должны присутствовать в книге (например, Пушкин OR Лермонтов - в книгах упоминается либо Пушкин, либо Лермонтов, либо оба).
«*» - поиск по части слова (например, Пушк* - показаны все книги, в которых есть слова, начинающиеся на «пушк»).
«""» - определяет точный порядок слов в результатах поиска (например, "Александр Пушкин" - показаны все книги с таким словосочетанием).
«~6» - число слов между словами запроса в результатах поиска не превышает указанного (например, "Пушкин Лермонтов"~6 - в книгах не более 6 слов между словами Пушкин и Лермонтов)
 
 
Страница

Страница недоступна для просмотра

OK Cancel
Дмитрий Урнов Литература как жизнь «Не настаиваю на своей правоте, говорю о пережитом, о том, что понял, насколько был способен понять ставшее историей». Дмитрий Урнов Д. М. Урнов Фото Александра Карзанова, 1990 г. Дмитрий Урнов Литература как жизнь I том Москва Издательство им. Сабашниковых MMXXI УДК 798(091) ББК 75.722г У70 Редактор Л. Заковоротная Урнов, Дмитрий Михайлович. У70 – Литература как жизнь. Т1. / Д.М. Урнов. – М.: Издательство им. Сабашниковых, 2021. – 808 с. ISBN 978-5-82420-177-2 Дмитрий Михайлович Урнов (род. в 1936 г., Москва), литератор, выпускник Московского Университета, доктор филологических наук, профессор. «До чего же летуча атмосфера того или иного времени и как трудно удержать в памяти характер эпохи, восстанавливая, а не придумывая пережитое» – таков мотив двухтомных воспоминаний протяжённостью с конца 1930-х до 2020-х годов нашего времени. Автор, биограф писателей и хроникер своего увлечения конным спортом, известен книгой о Даниеле Дефо в серии ЖЗЛ, повестью о Томасе Пейне в серии «Пламенные революционеры» и такими популярными очерковыми книгами, как «По словам лошади» и на «На благо лошадей». Первый том воспоминаний содержит «послужной список», включающий обучение в Московском Государственном Университете им. М. В. Ломоносова, сотрудничество в Институте мировой литературы им. А. М. Горького, участие в деятельности Союза советских писателей, заведование кафедрой литературы в Московском Государственном Институте международных отношений и профессуру в Америке. © Издательство им. Сабашниковых, 2021 © Д.М. Урнов, 2021 Об авторе Дмитрий Михайлович Урнов (р. 1936, Москва), литературовед, в 1953 – 1958 гг. студент-филолог, выпускник Московского Государственного университета им. М. В. Ломоносова, на конкурсе 1956 г. в честь 200-летия Университета получил грамоту за доклад «Шекспир в России» (руководитель профессор Р. М. Самарин) , курсовая работа «Вильям Годвин – основоположник социального романа» (руководитель профессор В. В. Ивашева) была опубликована в сборнике «Из истории западноевропейских литератур XVIII-XX вв.» (Издательство МГУ, 1958). В 1958 – 1991 гг. – сотрудник Института мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР. По совместительству в 1983-1991 гг. занимал должность профессора и заведующего Кафедрой мировой литературы и культуры Московского Государственного Института Международных отношений Министерства иностранных дел. В 1978 – 1991 гг. координировал проекты по литературоведению в рамках Двусторонней Комиссии по гуманитарным наукам Академии Наук СССР и Всеамериканского Совета Ученых обществ (American Council of Learned Societes). В 1958 – 2001 гг. – участник коллективных трудов Института Мировой литературы: десятитомной «Истории Всемирной литературы», трехтомной «Теории стилей» и др. Участвовал в разработке проекта «Библиотека Все1 литературы», выходившей в государственном издательстве «Художественная литература», в трех томах БВЛ отвечал за состав, написание предисловий и комментариев, опубликовал плановую работу и защитил докторскую диссертацию – «Литературное произведение в оценке англо- американской “Новой критики”» (Москва: «Наука», 1982). Автор книг о Шекспире (совместно с М. В. Урновым), «Литература и движение времени. Из опыта английской и американской литературы ХХ века» (совм. с М. В. Урновым, 1978), опубликовал книги о Дефо, Томасе Пейне, Льюисе Кэрролле и Джозефе Конраде, а также сборник статей «Пристрастия и принципы» (1989), составитель однотомного и двухтомного собрания произведений Шекспира, восьмитомного собрания романов Вальтера Скотта, при его участии издан однотомник произведений Дефо и двухтомник произведений Байрона. Член Союза Советских писателей с 1972 г., c 1978 г. заместитель Председателя Приемной Комиссии Московского Отделения Союза, в 1988 – 1992 гг. – главный редактор «Вопросов литературы», научно-литературного 5 журнала Союза писателей и Института Мировой литературы. В 1991 – 2006 гг. преподавал в США: адьюнкт-профессор в Американском Университете (Вашингтон, округ Колумбия), профессор-стипендиат Фонда Джона М. Олина в Университете Адельфи (Гарден-Сити, Лонг-Айленд, Нью-Йорк), доцент в Колледже округа Нассау (Гарден-Сити, Лонг-Айленд, Нью-Йорк). С 2006 г. на пенсии. С 1992 г. по н/время – консультант Американо-Российского Фонда культурного сотрудничества (The American-Russian Cultural Cooperation Foundation,ARCCF), принимал участие в подготовке мероприятий Фонда: Толстой и Америка, двухсотлетие со дня рождения Лермонтова, 150-летие визита русских кораблей в США, 100-летие фоторепортажа «Россия – страна великих возможностей» (National Geographic, 1914 г.), 70-летие Победы союзников во Второй Мировой войне и др. В 1997 г. в рамках обшеамериканского проекта «Лики Америки», совместно с женой, профессором Ю. В. Палиевской, провел выставку «Они – из России. Вклад русских в американскую культуру», выставка демонстрировалась в Библиотеке им. Холи Паттерсона Колледжа округа Нассау Университета штата Нью-Йорк. Со школьных лет занимался конным спортом, в 1951 г. получил разряд в конно-спортивной школе «Труд», с 1955 г. выступал в рысистых испытаниях на Центральном Московском ипподроме, в 1968-1969 гг. в качестве кучера вместе с ветврачем Е. В. Шашириным доставил за океан русскую тройку – государственный подарок лауреату Ленинской премии мира, железнодорожному магнату Сайрусу Итону, с 1992 г. состоял в Ковбойской Ассоциации Касселтона (Северная Дакота), принимал участие в местных соревнованиях по загону скота. В 1959 – 2005 гг. печатался в журнале Министерства Сельского хозяйства «Коневодство и конный спорт», написал книги «По словам лошади», «Железный посыл», «Приз Бородинского боя», «Кони в океане», «Похищение белого коня», «Жизнь замечательных лошадей», «На благо лошадей». Совместно с Ю. В. Палиевской подготовил книгу Якова Бутовича «Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика» (Издательство им. Сабашниковых, 2013). 6 КРИТИЧЕСКИЕ ВСТРЕЧИ Последняя советская ночь «...И мир был пуст, Тот многолюдный мир, могучий мир Был мертвой массой, без травы, деревьев, Без жизни, времени, людей, движенья...» Байрон в переводе Тургенева. Под Новый 1992-й год мы с женой стояли перед зданием наше- * го Посольства в Вашингтоне и смотрели, как спускается советский флаг. Находились мы в Америке по программе советско-американского академического сотрудничества. Два семестра, весной и осенью 1991 г., с летним домашним перерывом, вели исследовательскую работу и преподавали. На Английской кафедре Университета Виргинии в городе Шарлотсвиль жена, получившая стипендию Фулбрайта, читала курс американского и русского романа, а в университетском архиве изучала материалы Уильяма Фолкнера. В этом университете, который окончила его дочь, Фолкнер некогда вел семинар, беседы писателя со студентами были записаны на пленку, записи расшифрованы и выпущены книгой, для русского издания моя жена как переводчик принимала участие в работе над текстами и получила возможность сравнить сказанное с опубликованным. * Юлия Васильевна Палиевская – филолог, автор первой монографии о Фолкнере на русском языке, вышедшей в 1970 г. , а также предисловий к переводам его произведений. Сделанные ею переводы вошли в кн. Уильям Фолкнер. Статьи, речи, интервью, письма (Москва: «Радуга», 1985). Родилась в Смоленске, ранние годы – немецкая оккупация, плен и нацистский трудовой лагерь. С окончанием войны вместе с семьей вернулась на родину. Мы оба учились на филологическом факультете Московского Университета, окончили романо- германское отделение. Около тридцати лет Ю. В. преподавала в МГУ на кафедре английского языка. В США после стажировки в Университете Виргинии получила должность на кафедре английского языка Колледжа Нассау (Государственный Университет штата Нью-Йорк). Ушла на пенсию в звании Honoris Causa, почетного профессора. Домашний редактор моего текста, читатель сочувственный и беспощадный. 7 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Многозначительными оказались паузы, когда Фолкнер не сразу находил ответ или же вовсе не знал, что сказать. При том же университете в Центре изучения культурных и литературных перемен я числился стажером, занимался Генри Адамсом (1838-1918). Отпрыск первого из первых семейств Америки, правнук и внук Президентов стал «антиамериканцем», каких теперь в Конгрессе предлагают если не преследовать, то по крайней мере расследовать. Историк и мемуарист, часть отечественной истории и ту же историю изучавший, Генри заговорил о «неудаче американского эксперимента», среди основоположников которого был его прадед, а продолжателями являлись его дед и отец. Родился и вырос Генри Адамс в Бостоне, колыбели Американской революции, его прадед, первый Вице-Президент и второй Президент США, своей рукой переписал набело Декларацию Независимости и участвовал в составлении Американской Конституции, дед был назначен первым американским послом в России и стал шестым Президентом США, отец детство провел в Санкт-Петербурге, там же начал учиться, удостоился благорасположения Императора Александра I, в своей стране был избран в Палату Представителей и направлен послом в Англию, до конца жизни занимался изданием материалов отца и деда. Основное из этих изданий – многотомный дневник посла и президента Джона Квинси Адамса, охватывающий в том числе годы его пребывания в России времен Наполеоновского нашествия. Заокеанский посланник поражался патриотизму русских крестьян, которые сражались с иноземным врагом, вместо того чтобы сбросить крепостное иго. Его соотечественники, воюя за отделение от Британской Империи, не решились вооружить рабов. Генри окончил Гарвардский Университет, молодость, пришедшуюся на годы Гражданской войны, провел в Лондоне, исполняя обязанности секретаря посла – своего отца, по возвращении в Америку получил в Гарварде должность профессора. Среди аспирантов у него оказался его тезка, будущий сенатор Генри Кэбот Лодж, друг на всю жизнь, многолетний представитель своей страны в Лиге наций и в ООН. До сего дня фигура Лоджа служит ориентиром, его репутация в текущей политике колеблется от узколобого консерватора к истинному патриоту, убежденному, что «американский идеализм, имея целью справедливость и свободу, значительнее коварного империализма Великобритании, Франции и России» (простодушие Света 8 Том 1. Критические встречи Нового против изощренного сознания Старого мира стало темой творчества ещё одного друга и тезки – Генри Джеймса). Попытки самого Генри Адамса включиться в политику привели его к мысли о своей непригодности или, скорее, неуместности в общественной жизни при новых временах и нравах, чрезмерно демократических, с его точки зрения. Единственный раз он взял на себя неофициальную, но все же, думаю, политическую миссию, когда в 1901 г., повторяя маршрут своих предков, поехал в Россию, встречался с министром финансов Витте и министром иностранных дел Ламсдорфом. Генри Адамс создал многотомные труды по истории США тех времен, когда у власти были Адамсы. Себя он считал нарушившим семейную традицию активного участия в государственной жиз- ни, однако в центре Вашингтона, прямо напротив Белого Дома, по другую сторону Площади Лафайета (аналог Красной площади), выстроил себе особняк, стена в стену с особняком ещё одного близкого друга, Государственного секретаря Джона Хэя, для которого, как и для Лоджа, американский империализм был равен политическому идеализму во имя свободы, демократии и национальных интересов. Достаточно было сотрудникам американской администрации, общим знакомым Адамса и Хэя, перейти через площадь, чтобы позлословить в штабе неформальной оппозиции . 2 Свое отношение к верхам американского руководства Генри Адамс выразил в ироническом романе «Демократия», русский перевод которого, сделанный Дмитрием Михаловским (сотрудник Достоевского), был опубликован в журнале «Изящная литература» (редактор П. И. Вейнберг). Роман – livre a clef, «книга с ключом» – полна намеков на реальных деятелей. Оригиналы узнавали себя и злобствовали, но приглашать в Белый Дом на торжественные обеды Генри Адамса приглашали, место его было vis-à-vis с Теодором Рузвельтом. После смерти жены, жертвы маниакального психоза, покончившей жизнь самоубийством, Генри Адамс, располагая наследственными, что называется «свободными средствами», странствовал по свету, размышляя о путях истории, а затем, книга за книгой, излагал и публиковал свои размышления. Автобиографию, названную «Воспитание Генри Адамса», так и написал в третьем лице (как Ксенофонт), будто не он писал, напечатал анонимно, сквозной мотив книги – неудача личная и национальная . 3 9 Дед Вася встречает Керенского на Брянском (Белорусском) вокзале в Москве, март 1917 г. «...Мог бы, как он говорил, стать министром: в очередь с Керенским с той же трибуны выступал» (I, 68). Михаил Никитич Воробьев, инженер-пиротехник, унтер- офицер, в 1917 г. начальник государственного гаража, выполнял поручение Временного Правительства доставить арестованную семью Романовых из Царского Села на станцию Александровскую Варшавской железной дороги. Б. Н. Воробьев выступает на открытии обелиска К. Э. Циолковскому. Калуга, 1936. Состав Московского Дома ученых, 1931. В первом ряду, в центре – инициатор создания и председатель этого академического культурно-просветительского учреждения Мария Федоровна Андреева, рядом с ней академик Чаплыгин. Б. Н. Воробьев во втором ряду (на нем белый китель). Дровнинская Церковно-Учительская школа, в которой преподавали Дед Вася и Тетя Женя (Е. Ф. Тузова). «Советую всем крестьянам стараться как можно более строить школ и обучать детей». Из письма Тузова Успенскому» (I, 66) Группа советских учителей, награжденных орденами. Вручал Н. М. Шверник. Крайняя справа в первом ряду – Е.Ф. Тузова («Тётя Женя»). Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Мы догоняли и перегоняли, перегоняли в том – другом, но в целом не могли добиться благоустройства, которое называют цивилизованным, вот и получилось: первые в космосе – при бездорожье на земле. Недалеко от нашего дома на Большой Полянке, на углу Малой Полянки и Хвостова переулка, весной и осенью, в оттепель и дождь, разливалась лужа. Её некогда описал мой символический «сосед» Иван Шмелев, живший на том же углу напротив от «соседа» Ап. Григорьева, хотя Шмелев этого не сознавал. Лужа баснословных размеров с тех пор разливалась, нам оставалось повторять про себя пушкинские строки, благословляя колеи и рвы отеческой земли – в виду Кремля. Если, как считают историки, основным препятствием на пути российского прогресса было крепостное право, а устранить это препятствие не позволяло дворянство, то – вообразим: крепость устранили своевременно, возникла бы созданная дворянами великая русская литература, исполненная поэзии большого досуга? Есть Константин-Леонтьевский ответ: либо романы, либо равенство . 33 Есть ответ Маркса: рабский труд – условие создания античной классики и, в конечном счете, цивилизации. Это рабства не оправдывает, лишь определяет одно из зол развития. Эпическое состояние общества – плодородная почва для творчества, такова формулировка Маркса, шедшего от Гегеля. Поэтому Тургенев, студентом слушавший в Берлинском Университете гегельянцев, объяснил Западу, чего в России ещё не осознали: явление «Войны и мира». Роман Толстого в свое время показался «принижением Двенадцатого года», в толстовской эпопее увидели высокомерие аристократа . Историки утверждали, что Толстой создал легенду . 34 35 Факты, добытые историками, говорили о том, что, вопреки патриотическому пафосу толстовского романа, на самом деле предательство среди высшего слоя было чуть ли не повальным, недовольство среди крепостных крестьян грозило перерасти в «пятую колонну». Конечно, у Толстого есть и предательство верхушки, и бунтарство низов, но не в той пропорции. Все критики по-своему были правы. Странно бы думать, что такие читатели прочли не то, что написано. «Война и мир» – роман полемический, в пику левым и правым, те и другие поняли роман, но не хотели принять за истину. В повествовании, «без лишней скромности, как Илиада», Толстой действительно дегероизировал 12-й год, не оправдавший ожиданий доблестных 50 Том 1. Облик поколений «капитанов Копейкиных»: что получили они от победы? Лучше бы боролись за свою свободу! «Война и мир» была ответом: навязываемый извне прогресс не способен превозмочь консервативного самосохранения нации. Замысел романа, думаю, оформился у Толстого после визита к Герцену. Толстой побывал у него в Лондоне примерно год спустя после публикации герценских рассуждений о борьбе народов против освобождения: «Наполеон додразнил другие народы до дикого отпора, и они стали отчаянно драться за свои рабства и за своих господ». Через четыре года Толстой выразил в романе идею, которая критиком левого лагеря была определена как «философия застоя». А консервативный, сочувственный Толстому критик (Н. Н. Страхов) объяснил, что «необходимо понять в отношении русских людей вообще и в отношении персонажей “Войны и мира”», а именно: «Чувства русских людей, их мысли и желания, в той мере, в какой в этих чувствах и желаниях есть нечто героическое, что русские люди понимают под героическим, не соответствуют чуждым нам и ложным представлениям, созданным Европой» . По свидетельству супруги 36 автора, графини Толстой, то был единственный внушительный голос в поддержку её мужа. Пережитки феодализма тормозили социальное развитие и на Западе. В Англии требования, выдвинутые рабочими вожаками, чартистами, в середине девятнадцатого века ждали своего осуществления до середины века двадцатого, но крепость отменили за четыреста лет до нас, средний класс пропустили вперед ещё в семнадцатом веке, когда на авансцену выступили Робинзоны. В западном постепенно-медленном движении в отличие от нашей страны не бывало возвратов, а у нас старались «дело Петрово назад повернуть», каждый из самодержцев старался, даже если на словах следовал Петру. Памятник ему воздвигавшая «матушка Екатерина» вернула дворянству то, что Петр у дворянства отнял –право на безделье. (Характерная примета нашего нынешнего, сервилистского времени: ни о ком постсоветские историки не говорят с такой кислой миною, как о Петре.) Крестьянские предприятия, как у моих предков, запоздало-несвоевременные, смёл мировой процесс рождения современной промышленности, и угодили потомки корреспондента Глеба Успенского под раскулачивание. В 1890-х годах мой прадед сообщил писателю: 51 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь своему отцу. «Что за патриархальщина!» – поражалась дочь инженера, очутившись в семье, которая ещё пахла деревней. Бога у дедов, как у Чехова, уже не было, и если Чехов не забывал ни церковных служб, ни молитв, ни поэзии верований, то и деды мои помнили те же молитвы и службы, но верить не верили. Называют верующих ученых, однако, что подразумевали ученые, говоря о Боге? За верования, такие, как у Тестюта де Траси и Вернадского, на кострах жгли во времена веры. Разграничение произвёл Толстой: истинная вера простодушна, как у безграмотной старушки (похожей на мою бабушку), а у Владимира Соловьёва – софизмы. Чехов писал: «Интеллигенция только играет в религию, и главным образом от нечего делать». «Причудами сытых людей» назвала интеллигентскую религиозность Лидия Вячеславовна Иванова, дочь лидера религиозного символизма. По Вильяму Джеймсу, люди верят в силу will to believe, хотят верить, и мистика устоев существует всюду. Наши новейшие консерваторы, следуя российским реформаторам катковского толка, принимают веру за данность в противоположность договорным основам западной государственности. Но ведь то умственные конструкции, а факты формирования государств им не соответствуют, святость веры, прочность договоров лишь условность. В 2006 г. мы с женой ездили к дальним родственникам в Италию, побывали в Ватикане, видели росписи Сикстинской Капеллы. Можно понять неудовольствие Папы Сикста этим шедевром изобразительного искусства – небесное сведено к земному: на потолке – телеса, плоть людская. Входишь в прославленную часовню и упираешься взглядом в круп боевого коня и пятку поверженного воина. «Сим победише!». Мечом? А как же христианская заповедь «Возлюби врага своего»? Вера осквернялась, чтобы заключить договор, договоры нарушались во имя веры. Иначе на словах, на деле – одно и то же. Государственные мужи судят, как гоголевский Городничий. Что Антон Антонович отвечает обеспокоенной супруге? Анна Андреевна, поражаясь побегу Хлестакова из-под венца, ссылается на таинство обручения. Городничий: «Обручился! Кукиш с маслом – вот тебе обручился! Лезет мне в глаза со своим обручением!» Великий русский писатель, поборник веры, из жизни взял этот цинизм, теперь называемый прагматизмом. 62 Том 1. Облик поколений В нашей семье Бога не стало ещё до революции, не было и безбожия, богохульства я не слышал. Образование потеснило веру, но оставалось частью культуры Священное Писание. Уцелела у нас Библия, первое издание на русском языке, то самое, что после многолетних клерикальных интриг вышло наконец во второй половине ХIХ века. С годами столетний переплет стали точить жучки. В Институте Мировой литературы работал переплетчик, и я попросил его переплести Святое Писание заново. Мастер-художник каждую книгу читал, чтобы подобрать переплет, и Библию вернул в новом прекрасном одеянии, но ... без начала. А где же первая страница – «Бог создал небо и землю...»? Страницу сильно попортили жучки, так объяснил переплетчик. «Кроме того, должен тебе сказать, – добавил он самым серьезным тоном, – прочитал я эту страницу и ничего существенного там не было». Что хаос мироздания человеку после всего, что этот человек повидал! Переплетчик, инженер по образованию и довоенному роду деятельности, до войны был послан работать в Германию, там с началом войны его в целой группе наших специалистов «забыли», после вой н ы извлекли, доставили обратно и в подвале ИМЛИ его спрятал директор Анисимов Иван Иванович. У нас в семье атеистов, однако искушенных начетчиков, отмечали Рождество и справляли Пасху, красили яйца, пекли куличи, всё – ритуально, не религиозно. Семейное окружение уберегло меня от хамского атеизма и лицемерного пиетизма. Дед Вася повёл меня в соседнюю Церковь Ивана Воина, чтобы объяснить службу. Он же мне толковал Ветхий и Новый Завет, что убедило меня в несовместимости веры и знания. Дед Борис взял меня с собой на экскурсию в Кремль, это ещё в сталинские времена, в список экскурсантов его включила жена Маленкова, заместитель директора Института истории естествознания и техники. Едва мы, дыхание затаив, вступили через Боровицкие ворота на недоступную землю, в пустынный, стерильно вычищенный Кремлевский Двор, где, как теперь известно, тосковала Светлана Иосифовна, дед стал расспрашивать у охранника: «Здесь церковушка стояла, где же она?». Далась ему церковушка! Войти в Кремль значило удостоиться доверия, которое лучше не нарушать. Безразличный к церковно63 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь сти, я всё же чувствовал опасную заинтересованность, с какой дед пристал к охраннику. Тот вежливо отозвался незнанием, а дед мне рассказал, что дядя у него был церковным старостой по соседству, в Храме Христа Спасителя, бывая у дяди, дед проходил через Кремль. Мы с ним той же дорогой прошли мимо Царь-Колокола, и дед сказал, что раньше из пробоины шел смрад, кремлевской достопримечательностью пользовались как уборной. На Троицу Дед Борис ставил в стакане с водой ветку сирени: в память о чудесном спасении в тот день его отца-машиниста. Рассказ об этом повторялся множество раз. У деда из Артиллерийской школы, где он учился, сохранилось пособие – атлас паровоза, раскладной и красочный, похожий на билибинские картинки в книге сказок, и я мог увидеть устройство локомотива. В технических терминах Дед Борис описывал, как его отец вёл товарный состав, груженый бревнами для шпалопропиточного завода, компаунд ударился о бревно, упавшее с платформы предыдущего состава, паровоз сильно покачресивер, прадед, падая, ухватился за рукоятку, выпускающую пар, и ему по локоть обварило руки. На полном ходу падение было бы смертельным, но прадедушка успел притормозить: за несколько минут до крушения ему явилась Богородица и предупредила о завале на пути. Раньше в тот день семья служила молебен, на мой век осталась ветка сирени: омирщение веры и неутрата священной памяти. Рассказы Деда Бориса о чудесном явлении помешали мне присоединиться к верующим и неверующим. Называющие себя верующими мне напоминают Т. С. Элиота, о нем, литературном диктаторе ХХ века, сказано: верить хотел, а веры у него не было. Дед, человек того же поколения, верить не верил, но традиционно принятого придерживался. Когда почувствовал опасность смерти, стал просить прощения у дочери, моей матери, а отношения у них были давно испорчены. Приехала скорая помощь забирать его в больницу, и он жалобным тоном произнес: «Доктор, зачем? Дома и стены помогают!» В голосе слышалось убеждение, что так надо. Помогают стены или нет, но есть вещи, от которых нельзя отречься. Дед Вася расстался с верой, хотя когда-то собирался идти в монахи. Его близкий друг принял постриг и после обращения прислал деду свою фотокарточку в рясе, карточка сохранилась, на ней напи64 Том 1. Облик поколений чего обломки для него не были бросовым ломом и собранием раритетов. Пусть полусломанные и уже бесполезные, это были ступени технического прогресса, в котором дед участвовал, начавши трудовой путь токарем минной мастерской Обуховского завода. В город семейные ветви тянулись постепенно. Со стороны моей матери это произошло раньше, по мере того что в книгах называется «обнищанием деревни» и «приростом фабричных рабочих» . 44 Прадед Никита Матвеич Воробьев водил товарные поезда, и вся семья по ходу демократизации двигалась, как товарный состав. В товарняках мне случалось путешествовать с лошадьми. Составы на каждой узловой подлежали переформированию. Лежа на сене и чувствуя толчки, я думал: «Так и мы: нас тащили и дергали, вперед-назад, то пропускали, то задерживали». Сохранилась у нас большая групповая фотография: черные костюмы, белые манишки, лица, исполненные чувства собственного достоинства. Показать кому эту группу, пожалуй, скажут: «Думские гласные перед заседанием» или «Дипломатический корпус решил сфотографироваться, прежде чем идти на прием». А это служащие депо под Петербургом. Сын одного из этих гордых своим положением машинистов, Дед Борис, получив за границей инженерный диплом, получил письмо от отца. С годами бумага пожелтела, но не потускнела энергия восторженного обращения в начале письма от 22 августа 1909 года, слова, выведенные старательным пером, выглядели высеченными на скрижали. Привожу, как написано: «Новоявившiся Иньженеръ! Апотому Сердечно Поздравляю Тебя Сполучениемъ Желанного званiя Иньженера, Поетому случаю и я Свидетельствую тебе Мое Великое удовольствiе, и очень Радъ Твоему Успеху». Когда я подрос и смог прочитать письмо, удивить званием инженера было нельзя, зато дед не забывал, как с инженерным дипломом он от заводского станка поднялся буквально до небес. До конца своих дней, помня о взрыве, каким явился для него социальный подъем, дед подписывался: Инженер Воробьев. Образование сделало деда «человеком воздуха», как называли первых авиаторов, для Всероссийского Общества Воздухоплавания он редактировал «Вестник воздухоплавания», выпускал и собственный журнал «Мотор», поместил в журнале отчет о Воздухоплавательной выставке 1912 г., опубликовал интервью с конструктором Сикорским, а также поместил статью о своем 71 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь друге и тезке Борисе Луцком, создателе авиадвигателей (до этого Сикорский на самолеты собственной конструкции ставил моторы иностранные). Октябрьская революция деда, конечно, прибеднила, лишила большой петербургской квартиры, немецкой автомашины, но и дала, расширила сферу деятельности, увеличила круг международных знакомств. В Обществе «Аэро-Арктика» Дед Борис с Фритьофом Нансеном и с Умберто Нобиле обсуждал планы достижения Северного полюса. Доверили деду работать в Липецкой летной школе: сверхсекретное военное учебное заведение, созданное в начале 1920-х годов по негласному договору с Германией. В Липецке учились одни немцы, уже после того как все они уехали, в школу поступил сын Сталина Василий. О жизни в Липецке я слышал от матери, дед не сказал ни слова, об этом нет ничего даже в его служебных анкетах . Сохранился его 45 обширный доклад о командировке в Германию, где он осматривал самолетостроительные заводы. Нет у Деда Бориса в анкетах и названия завода, на котором он работал в середине 20-х годов. Мать говорила – в Филях. На заводе «Авиаприбор»? Там в 1926 г. с речью выступил дедов соредактор 905 года – Троцкий, после чего в Партии началась открытая фракционная борьба, и в 1927 г. Троцкий оказался выслан из Москвы, в том же году дед стал работать в Мобилизационно-плановом отделе ВСНХ, а с 1930 г. преподавал историю летания в Московском авиационном институте (МАИ). Но инженерное продвижение застопорилось. Отстал ли дед от времени, как считал ещё молодой, но уже ведущий конструктор Александр Яковлев? 46 Этому я не судья. Возможно, в сфере, где был дед одним из первых, он стал историей, но, как история живая, истово трудился над сохранением памяти о родоначальниках отечественного летания. Лекции деда были, видимо, густо насыщены. Кто его слушал, те вспоминают о нем и сейчас (в том числе, по иронии судьбы, кажется, потомки конструктора Яковлева) . Если из авиации деда оттерли 47 в историю авиации, диссертации не дали защитить и отлучили от преподавания, то надо радоваться, ведь сажали по тюрьмам, словно в клетки, чтобы не пожрали друг друга . 48 72 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Символически отблагодарили деда экскурсоводы калужского Дома-музея Циолковского. Жаль, не увидел дед, что мне довелось увидеть: в лохмотья зачитанную его книгу. «По ней и ведем экскурсии», – объяснили мне сотрудники музея, им-то нужно было объяснять модели дирижабля и куски гофрированной обшивки, такие же у нас на Страстном находились в домашнем обиходе. Пятый океан «Всё выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц...» Гимн Военно-воздушных сил СССР. До войны мы с дедом ездили по ресторанам. В Новый год на Ёлку посещали «Яр», тогда Дом Авиации, теперь опять «Яр». Каждое воскресенье отправлялись к «Стрельне», ставшей и оставшейся Музеем авиации. Троллейбусная остановка так и называлась Стрельна, а перед Стрельной – Бега. Я спрашивал, что такое бега, дед отвечал: «Бегают лошади», но объяснять считал излишним всё, что совершалось на земной поверхности – не было летанием. Однако бега запали в мое сознание и с годами развились в увлечение, а увлечение в границах моего существования сделалось параллельной профессией. В Музей Авиации дед передал первый русский авиамотор, не умещавшийся у него в комнате, под потолок не повесишь. Мне отдал старинный шлем пилота, первобытные защитные очки и свои изношенные летчицкие краги. В музее стоял истребитель, мне разрешали забраться в кабину, я поглядывал через борт и бормотал песню из кино: «В далекий край товарищ улетает ...» Стараясь заразить меня летанием, дед хотел увлечь меня в небо, «пятый океан», так начитавшиеся «Робинзона Крузо» уходили в море, а книга стояла у деда на полке во всех вариантах, и полный перевод Франковского с рисунками Гранвиля, и увлекательный пересказ Чуковского для детей, и скучные нравоучительные пересказы для взрослых. Если в небе плыл самолет, дед мне объяснял, что это за «летательный аппарат». Один раз над нами повис дирижабль, увеличенная модель, стоявшая у деда на шкафу, и до чего же дед обрадовался – до конца своих дней оставался энтузиастом воздухоплавания. Воздухоплавателей примиряла со Сталиным расположенность вождя к воздушным шарам, о чем упомянуто в «Деле Тулаева», а портрет вождя в романе на78 Том 1. Облик поколений писан с натуры и с художественной объективностью, поэтому и появились беспошлинные подражания шедевру Виктора Сержа. Дед, оказавшись на похоронах погибших стратонавтов рядом с Иосифом Висарионовичем, рассказывал, как он видел грусть на лице непреклонного вершителя наших судеб. Я просил деда сказать ещё раз, каким был Сталин. Дед произносил: «Печальным». Становилось мне жаль и стратонавтов, и Сталина. Всё это умерло, ушло – так я думал. Кто станет строить дирижабли, чтобы лететь на Северный Полюс? Но попалась мне книга про сталинский Арктический щит, начал читать ... На столе передо мной была разложена «макулатура», машинописные копии документов из бумаг деда, возвращенных Архивом Академии Наук. Дедов фонд содержит свыше четырехсот единиц, а вернули копии. В них попадались имена Брунс и Горбунов, и я думал: отшумело, отошло в небытие! И вдруг со страниц новой книги встают и Брунс, и Горбунов, а рядом с ними «известный дирижаблестроитель Б. Н. Воробьев» . 52 Приводятся слова из дедовой статьи 20-х годов о воздухоплавательных путях над Сибирью. У нас хранилась стопка оттисков этой статьи: выглядела надгробной тумбой дедовским замыслам, и на тебе! Вижу подтверждение мысли Ламмене, занимавшей Горького: вечная житейская похлебка, варево в котле истории, что-то выходит на поверхность, что-то, опускаясь на дно, исчезает и снова возникает наверху. колыбели звездоплавания «Человечество вечно не останется на земле». Из письма Циолковского Деду Борису (1911). Письмо, открывающее космическую эру, лежало у деда на письменном столе: угол обрезан и клякса. Слова я заучил как стихи: «... сначала робко проникнет за пределы атмосферы, а потом завоюет всё околосолнечное пространство». Звездоплавателя я знал по фотографиям: старик с заваленки, бородатый и в валенках, это он говорил: «Земля – колыбель человечества, но нельзя вечно оставаться в колыбели». Приходила к деду грустная женщина, вдова космического мечтателя Цандера, того совсем забыли, и вдова просила, чтобы дед возродил её покойного мужа, как хранил он и укреплял память о Циолковском. Сейчас трудно это себе представить, но тогда тре79 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Вьётся кругом над полями, Виснет пластью надо рвами, Мчится скоком по горам, Ходит дыбом по лесам, Хочет силой аль обманом, Лишь бы справиться с Иваном. Но Иван и сам не прост – Крепко держится за хвост. «Вот как надобно писать», – сказано Пушкиным о другой книге, но, говорят, он и к этой сказке руку приложил. «Отмечая сегодня замечательный праздник – День космонавтики, мы должны помнить тех людей, кто сделал все, чтобы это событие стало возможным». «Омская правда», 12-го апреля 1990 г. До войны Архив Циолковского находился под опекой ОСОВИАХИМА, возглавлял Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству «сталинский сокол» Василий Молоков. С началом войны летчик, спасавший челюскинцев и перевозивший папанинцев, не потерял в панике головы. По его распоряжению Деду Борису с Марусей был предоставлен товарный вагон, и через Казань под Омск, на берега Иртыша, в расположение местного аэропорта они на товарнике доставили большие фанерные ящики с крупной черной буквой и номерами, например, Ц-6. Деда с Марусей вместе с ящиками принял комиссар Ширшов, его я хорошо запомнил: после нашего с матерью визита к деду он отправлял нас на самолете. Снова увидел я те же ящики, когда мы с матерью вернулись в Москву, дед вернулся раньше нас, Маруся доставила из Омска Архив, с ней же прибыл поросенок и собачка Шарик, которую они подобрали ещё на пути в Омск. Поросенок, пока мы не вернулись, жил в нашей комнате и привлек пропасть блох (кусались!), дед отдал его скульптору Меркурову, занятому созданием памятника Циолковскому, у скульптора при мастерской был сарайчик. Не знаю, какие условия содержания поросенка были заключены со скульптором, знаю, что поросенок оказался им съеден, так и говорили: «Поросенок, которого съел скульптор». Шарик остался с нами, но меня недолюбливал, ревнуя к деду, старался при случае укусить. 84 Том 1. Облик поколений Деда Бориса разоблачили, Архив Циолковского отправили в Академию наук, а деда перевели в Институт истории естествознания и техники. Ящики же с огромными буквами Маруся не выбрасывала, в них хранили домашние вещи. Использовала она и куски гофрированной обшивки, руками Циолковского сделанные для цельнометаллических дирижаблей, тех самых, о которых Циолковский, когда ему Сталин дал пенсию, писал вождю, что советские дирижабли будут лучшими в мире. А Маруся на фрагменты волнообразного серебристого металла ставила горячие кастрюли и железный чайник, Ц тот, что с ящиками под буквой проделал путь из Москвы в Омск и обратно в Москву. «Полная правда об этих странных делах – вот чего давно ожидало от меня всеобщее любопытство, и она, несомненно, будет встречена всеми с одобрением». Р. Л. Стивенсон. «Владетель Баллантрэ» (Перевод Ивана Кашкина). Дед взял меня с собой в Калугу на заседание, посвященное пятнадцатилетию со дня смерти Циолковского. Ехали мы в служебной машине генерала, сам он сидел на переднем сидении рядом с шофером, и я не разглядел хорошенько его лица. На заседании оказался я в зале рядом с внучкой Циолковского. Когда генерал вышел на трибуну зачитывать свой доклад, внучка, услыхавшая его фамилию, сказала мне шепотом: «Это изобретатель “Катюши“». Принялся я пожирать генерала глазами, пытался разглядывать и на обратном пути. Засмотрелся до того, что забыл в генеральской машине свой фотоаппарат «Комсомолец». Генерал завез его к нам на Страстной бульвар, было это в сентябре, в декабре он скоропостижно скончался от сердечного приступа. Репутация нашего с дедом особого спутника колеблется от создателя Оружия Победы до плагиатора, присвоившего чужие изобретения. Судя по тому, что мне удалось о нем прочитать, во всем есть частицы правды и нет слов собрать все сведения в единую формулу. Полная правда, которую в повести «Владетель Баллантре» обещает открыть свидетель событий, озадачивает самого же свидетеля. Не делая выводов, рассказчик предлагает их сделать самим читателям, а читатели тоже остаются озадачены, и такова была цель 85 Том 1. Разговоры разных времен инертности властвовала над русскими людьми. Теперь им, пожалуй, поставят ничегонеделание в заслугу, как ставят самому Обломову. Спицын в своем курсе говорит, что поведение Ильи Ильича чересчур политизировали, слишком уж во всем видели классовую борьбу. А в поведении барина, которого, словно дитятю, одевали и носки ему натягивали, классовая природа явления не сказывалась? В том и корень проблемы: не любовь к отеческим гробам удерживала. В ответ на угрозы судьбы, которые на нынешнем англо- русском языке называют вызовами, – авось да небось. Выдающийся ученый не попал в Англию и не продолжил своих исследований так, как он о том мечтал, коннозаводчик лишился своих лошадей и конных картин, царь прежде трехнедельного срока перестал царствовать, ещё через неделю он – арестант Временного Правительства, и Дядя Миша повезет его на станцию Александровскую, чтобы отправить в Сибирь, через год Романовы – узники и жертвы коммунистического режима. И они достойны канонизации? Сменяя членов своей семьи на престоле российском, они отказывались понять происходящее. Николай I оставил без внимания доклад Начальника Императорской канцелярии об угрожающей революции. Николай II не внял предостережению Председателя Думы о том же. Упрямство – фамильная черта, на которую прямо указывала близкая и посторонняя Романовым – императрица-датчанка Мария Федоровна, чьи бумаги были изданы Сабашниковами. Романовы, устроившие ради удовлетворения своих амбиций Смутное Время, триста лет правили Россией и довели до революции. Упрямство похоже на целеустремленность, но целеустремленность созидательна, упрямство гибельно. Лесков несовместимость воплотил в «Железной воле». «Линник, поддержи», – Седов стремится к полюсу, и к вершине мира в конце концов доходят. А последний царь толковал за перекуром с Клоповым, пока не постигла его мученическая участь. Говорят, собеседник, ставший доверенным лицом царя, давал ему дельные советы, которые тот использовал. Не слушая Столыпина, Менделеева или хотя бы Эмиля Лесгафта, царь слушал Клопова! Когда я слышу или читаю об этом, у меня в голове начинаются памороки. Кто и когда говорит и даже пишет, мало того – печатает, и того мало: напечатанное читают и называют «глубоким анализом»? Говорящие, пишущие, читающие и обнаруживающие глубину, видно, «Короля Лира» давно не перечитывали, а то и вовсе 125 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь не читали. Иначе как объяснить необъяснимое нераспознание затеи, известной с незапамятных времен, когда всевластные владыки держали при себе шутов, которые бы им правду говорили? У царя – неофициальный советник, у царицы – народный целитель, и шаманско-первобытный способ правления и врачевания принимается всерьез в Двадцать первом веке, судя по названию издательства, выпустившего книгу в полтыщу страниц с иллюстрациями и без настоящего понимания происходившего . Власть не делала того, что 71 должна была делать, а если и делала, всего, что только предпринималось высшей властью и правительством, требовалось больше, во много раз больше, прежде всего энергии, вулканической энергии вопреки революционной волне. Николай Александрович Романов, вступая на престол, прочитал речь, написанную для него стражем порядка. Советчик, воплощение всего, что учило застою и резиньяции, не переводил – пересказывал даже Эмерсона, пересказывал так, чтобы из либертарианца получился пиетист. Монарху, им же индокринированному, советчик доносил о неудовольствии, которое сам и спровоцировал. Ждали реформ, а сказанное молодым царем не своими словами вызвало волнение тупой косностью, словно произносивший по написанному не имел представления о происходившем в его царстве. Знакомо? От молодого властителя хотели обновления, но из старческой рукой написанной речи узнали, что нечего и думать о «несбыточных мечтаниях». всю историю страны, кроме Петра и Ленина иного от властей никогда и не слышали, преобладал способ царствования, определенный Пушкиным – «лежа на боку». Настроение рубежа XIX-XX веков: всеобщее недомыслие и всеобщее напряжение. «Натянутость отношений» – говорил Чернышевский сразу после отмены крепостного права и земельной реформы, не устранившей тех проблем, что разламывали страну. «Всё наше государственное устройство требует коренной реформы снизу доверху». Кто это написал? Военный министр Д. А. Милютин. Где? В дневнике 1879-го года. В том же году два месяца спустя в своем дневнике председатель совета министров П. А. Валуев написал: «Чувствуются, что почва колеблется, зданию угрожает падение; но обыватели как будто не замечают этого, а хозяева смутно чувствуют недоброе, но скрывают внутреннюю тревогу». Просто предвосхищение чеховских пьес. Ощущение натянутости 126 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Ах, да, всему причина жидомасонский заговор! Вы попробуйте создать коммунистический заговор в Америке, на вас первый же лавочник донесет, а не то пристрелит на месте . Возьмите 19 Американскую Войну за Независимость: политическая активность и не вождей, а простых колонистов, которые ещё и подгоняли вождей. Генри Адамс как историк отметил: едва сложившиеся Соединенные Штаты опередили государства Европы на сто лет, сбросив многовековые путы сословных разграничений. Въевшийся в американское сознание запанибратский демократизм меня коробил каждый раз, когда студенты говорили просто «Джек» (о Джеке Лондоне) и даже всего лишь «Билл» – о Вильяме Шекспире. Их, молодежь, только с вожжей спусти, они тебя, вместо профессора, «Митей» назовут. Примерно треть поселенцев стояли за независимость, зависимость не позволяла им делать дело, торговать и производить, и они действовали политически. Поднявшие революционную войну заокеанские колонисты – современники Пугачева, тому энергии было не занимать, но на него обрушилась вся мощь Российской Империи, чтобы движение остановить, а надо бы погонять и погонять – гнать крепостное право. Для меня символ умелой власти и как надо управлять – езда Вильяма на Романисте. Вильям Кейтон, выступавший на Московском ипподроме и считавшийся «королем призовой езды», на сбоистом рысаке сделал по дистанции семнадцать перехватов, не давая резвому, но нестойкому жеребцу сбиться с рыси. Наездник не сдерживал готового сфальшивить ходом коня, а высылал, как бы нес его на вожжах и выиграл Большой Всероссийский приз 1914 г. Даже Бутович, патриот и противник метизации (прилива американской крови к орловцам), говорил: «Талант, как у Кейтона». У нас были свои наездники талантливейшие, у них не хватало выдержки и системы. Открывший Крепыша Василий Яковлев спился с круга, Иван Барышников страдал обжорством, и король русских рысаков Крепыш, переданный Барышникову в езду, тащил лишний вес, а ведь сам Кейтон о Барышникове держался высокого мнения. Это я своими ушами слышал – рассказал «Джимми», родившийся в России сын Кейтона, тоже наездник, внешне – копия отца, только пониже ростом. Сейчас, словно при Екатерине Великой, видят в бунтах разбой, в призывах народных вожаков отсутствие конструктивных пред128 Том 1. Разговоры разных времен ложений. «Революция врывается, как смерч», – писал Карлейль. «Revolution comes in a storm» переводили поэтично и неточно: «Революция приходит опоясанная бурей». Не «опоясанная», революция и есть буря, сметающая всё на своем пути. Карлейль считал: единственное средство избежать революции – не доводить до революции, иначе – не жалуйтесь. Когда Бенкендорф докладывал Николаю I о революционной угрозе, юный Лермонтов писал исторический роман о том, как его пензенские родственники и соседи, которых вздернул Пугачев, довели до бунта, и Пушкин в «Истории Пугачевского бунта» составил, по его словам, «список дворян, которых перевешал Пугачев». Уцелевшие выводов не сделали. Сейчас говорят, будто Пугачев и тем более Разин главным образом грабили. А кого они грабили, те не грабили? Уверенные в своих правах и привилегиях пытались раз и навсегда захлопнуть за собою дверь, ведущую наверх, раз они через ту дверь уже вошли. «Революция – синтез всех движений», – с этими словами анархиста Прудона соглашался Неудержимо реакционер Константин Леонтьев и добавлял от себя: стремятся. Расходясь по вопросу «Что делать?», российские либералы и консерваторы сходились в понимании происходящего: идёт к взрыву и развалу. Поток непреодолимый, источник потока – состояние общества. Даже Илья Ильич Обломов был непрочь нарушить вековой порядок и чем-нибудь заняться, если ему подскажут – чем. Великий Князь Кирилл ходил с красным бантом. Революционный процесс вовлек Россию сверху донизу. Допустим (нам предлагают думать), на русских людей нашла одурь и масоны мутили. Нас, советских, тоже мутили, пережили развал, а до развала жили с чувством «Так дальше жить нельзя». Назревающая революция – надвигающаяся буря, со школьной скамьи нам метафора стала известна по классике. Нам преподавали неотвратимость революции, но не рассказывали о том, что отвратимость была возможна, если бы кто-то оказался способен на вдумывание. Лишь революционная партия знала, что делать, и действовала. классика, на каком уровне ни возьми, отражает неотвратимость краха, если читать, а не вычитывать, выдумывая. «Всё переворотилось и только укладывается» – напишет Толстой о пореформенной России, однако – не укладывалось, и вместо «укладывается» писатель скажет: «Будет революция». Литографически отпечатанное 129 Том 1. Разговоры разных времен пытного на минные поля: подорвется или не подорвется, заставляли камень на каменоломне дробить, били, если не усердствовал. Тещу (с высшим образованием, незаконченным из-за войны) как существо низшее третировала немка, у которой она служила домработницей и кроме того стирала немецким солдатам белье. Мой шурин, двенадцати лет, работал на лесопилке, ободрал руки, шрамы и сейчас видны. О нём же руководство лагеря проявило заботу, ему, малолетнему узнику трудового лагеря, выдали добротную, малоношенную кожаную куртку на меху, должно быть, сняли с малолетнего узника концлагеря, согласно порядку, Jedem das Seine, каждому своё. Тёща рассказывала о своеобразии бомбежек. Падали бомбы одинаково на них, но бомбили по-разному. Все по-своему – англичане, американцы и наши. Бомбежки английские усилились, когда все немецкие пушки противовоздушной обороны переместились на Восточный фронт, против нас, англичане получили возможность бомбить без помех, где им угодно. О послевоенной «сталинской оттепели» говорят по аналогии с послаблениями середины 1950-х годов после антисталинского доклада Хрущева. Нет, чувство было другое. «Оттепель», вызванная хрущевским разоблачением «культа личности», – разрыв с прошлым, а после войны от Сталина не отрекались. Меньше говорили и даже не говорили вовсе о международном коммунистическом движении, то была инерция военного союзничества со странами Запада, их, быть может, и капиталистическими перестали называть. Сын Рузвельта в мемуарах рассказывает, как его отец и Сталин взаимно избегали слов империализм и тоталитаризм. В политическую пропаганду я не вслушиваться, мое сознание было далеко от подобных определений. Отец был работником ВОКСа, союзники дружба. и я часто слышал слова и Отец рассказывал, как на приеме он переводил речь американского посла Гарримана, а совсем недавно в дневнике Гарримана тех времен я прочитал его мнение о Сталине, который при встрече ему показался «умнее и крупнее», чем Рузвельт и Черчилль. Судя по тому, что теперь, особенно о Черчилле, пишут английские и американские историки, демистифицируя его легендарный облик, впечатление американского дипломата становится тем убедительнее. Если бы Мэри, жена Дика Френсиса, писала с подсказки мужа не скаковые, а политические романы, она бы обрисовала такую фигуру, помещаемую у неё в сердцевину почти каждого 149 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь творящий зло, даже когда творит добро сюжета: (из американских авторов так представил Черчилля консерватор, журналист, советник и спичрайтер президентов Пэт Бьюкенен). Тогда я этого не читал, и никто из нас ещё не видел и не слышал снятой на кинопленку и найденной несколько лет тому назад просоциалистической речи Рузвельта, однако ветер времени дул в наши паруса, и рядом с именем Сталина мы произносили имя Рузвельта . 88 Историк-англичанин признает: Запад не смог бы уплатить человеческую цену за победу во Второй Мировой войне, а советские люди заплатили. Вывод? Есть бесспорно установленный факт. А вывод за нами. У нас с женой воспоминания военных времен расходятся, когда мы говорим о «втором фронте», открытие которого, как известно, задерживалось союзниками до последних полутора лет войны. «Когда же? Когда?!» – так вспоминает она, малолетний узник. Разговоры о «втором фронте» и я помню, однако без нетерпения. Трудно себе представить, до чего сильно было вызванное войной чувство сплочённости между союзниками. Конечно, не имели мы понятия о скрытой истории войны, не рассекреченной до конца по сию пору. О сотрудничестве тоже всего не знали. Лишь после войны и то не сразу в американскую печать попали сведения о связи между конструкторским бюро Александра Яковлева с американской авиафирмой «Республика». Во главе фирмы стоял эмигрант-патриот, русско- французский инженер полугрузинского происхождения Александр Картвели, создатель штурмовиков, решивших исход воздушных боев над Тихим океаном. Несколько таких машин, «Громобоев», оказывается, были отправлены Яковлеву. Поразительный перст судьбы: в музее «Республики» на Лонг-Айленде я увидел фотографию и удивился, откуда здесь портрет Яковлева? А это Картвели, с Яковлевым одно лицо. В послевоенном американском художественном фильме «На небе ровной дороги нет» один авиаконструктор сделан похожим на Картвели, другой на Сикорского: авиация у американцев оказалась связана с российскими выходцами. Среди них инженер «Грегор», грузин Григорашвили, до революции работавший там же, где работал мой дед, у Щетинина, в Америке Грегор стал сотрудником фирмы Райта. Соучастие военных времен теперь подсчитывают в процентах и говорят «Мало!», однако нынешние подсчеты и тогдашние 150 Том 1. Разговоры разных времен представления не совпадают, это и есть расхождение во времени. Пережившие войну, я думаю, не забыли материального присутствия американцев: вездеходы «Виллис», грузовики «Студебеккер», самолеты «Дуглас». Один вид тех машин успокаивал и вселял надежду. Песня английского бомбардировщика звучала заодно с нашими песнями военных лет. Мы летим, ковыляя во мгле, Мы к своей подлетаем земле ... На «Дугласе» мы с матерью летели из Омска в Магнитогорск. Нас двое, самолет пустой, казалось, это всамделишное действо по книге «Из пушки на луну». Болтанка, неведомая нынешним пассажирам. Мне болтанка была нипочем, мать мутило, полет походил на езду по ухабам: не лайнер, плывущий над облаками. «Дуглас» трясло, как телегу, проваливался в ямы воздушные, для нынешних небесных кораблей их нет . 89 Американские машины и вещи стали у нас приметой повседневности, их названия вошли в наш язык. Житейским символом союзничества служили банки свиной тушенки. Как ценилась у нас эта пищевая «валюта», показано в кинофильме Григория Чухрая «Баллада о солдате», тушенка мелькает и в «Ивановом детстве» Андрея Тарковского, хотя там банка поменьше, были консервы меньшего размера, но прямоугольные с ключиком, чтобы открывать, у Тарковского, возможно, вынужденная неточность. Какой процент в хозяйстве составлял заокеанский деликатес, мы понятия не имели, золотом блестевшие банки – это были дары судьбы, их получали по карточкам. Содержимое распространяло аромат, круживший голову, поглощалось постепенно: жир, мясо и желе с картошкой! И банки не выбрасывались, шли в обиход. Счёт на проценты относится к другому времени, намного позже войны. В 1960-х годах впервые командированный в Америку, решил я проделать герценский опыт, хотел вернуться к вкусовым ощущениям давних времен и ради военных воспоминаний попробовать spam – тушенку. Однако найти ту, что производилась, оказывается, специально для нас, не смог, а сегодня, возможно, мы и не стали бы такую тушенку есть. «Америку», журнал двух форматов, крупного и карманного, вместе с газетой «Британский союзник» отец приносил с работы, эту иностранную печать на русском языке я читал: нападок по нашему адресу там не было, и американцы, и англичане судили о себе. До ре151 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь шительного перелома в ходе войны английский издатель Фредерик Варбург придерживал выпуск оруэллианского «Скотного двора» . 90 Дома антисоветских книг я не видал, увидел в Университете, когда приехала первая английская студенческая делегация и привезла биографию Джорджа Оруэлла, о котором мы понятия не имели. Понятие имел Алик Парфенов, уже аспирант. «Смотри, что они привезли», – говорит, и я посмотрел: общеобразовательные брошюрки, одна – о Шекспире, другая о каком-то Оруэлле. Мы о многом, вошедшем в мировой оборот, не имели понятия. Один из английских студентов нам сообщил, что он специализируется в антропологии, и мы потащили его в Музей Анучина, по соседству с нашим факультетом. Ходил он ходил по залу, рассматривая черепа, и спрашивает: «Зачем вы меня сюда привели?» Но разве культурной антропологии, он не антрополог? А он специалист по о которой мы не знали. Промежуточность положения культурной антропологи среди других научных дисциплин, занимающихся изучением человека и его природно-социального окружения, мешала признанию культурной антропологии как особой области исследования. Кембриджский студент, которому мы показывали Музей им. Д. Н. Анучина, ничего не знал о традиционной антропологии и узнавать не собирался. Что говорить о студенте, когда классиков культурной антропологии Маргарет Мид и Леви Стросса упрекали и упрекают в дилетантизме и ненадежности полученных ими результатов. Установлено, что «данные» Маргарет Мид о верованиях и обычаях аборигенов тихоокеанских островов сфабрикованы, суждения Леви Стросса о мифологии, скорее, поэтичны, чем научны. Осведомленность Алика, несравненная с моей политической невинностью, не защитила его от стрелы Амура, пущенной с английской стороны изучавшей русский язык студенткой из Кембриджа, и Алика сочли нужным срочно, как можно дальше, вывести из зоны обстрела. Если бы нас спросили, мы, я думаю, затруднились бы ответить, была ли это политическая провокация или невольное влечение сердец между нашим видным молодцем и очаровательной англичаночкой. Годы и годы спустя, референтом ИМЛИ, иду в библиотеке по коридору, узкому, не могу обойти движущуюся впереди меня женскую фигуру, однако по некоторым признакам узнаю, и чуть было не вскрикнул: «Дебора!» В следующую секунду подумал и 152 Том 1. Разговоры разных времен обнадежил крестьян обещанием выкупа земли к 1931 году, и как раз к тому времени большевики землю обобществили, и опять не осуществились ожидания крестьян, которые стали колхозниками. А кому следовали передовые дореволюционные бюрократы? Пыжиков сообщает, что «просвещенная, модернизирующая царская бюрократия» питалась идеями немецкой исторической школы, адепты которой «резко и последовательно критиковали Маркса, чьи взгляды вдохновляли на насильственные действия», а у исторических историков «в отличие от марксизма, речь шла о гармоничном сочетании частной инициативы и потребностей общества, то есть акцент делался на социальной стороне экономического развития» . 97 Прошу прощения, но в этом пункте Александр Владимирович мне напоминает Александра Николаевича, то есть Яковлева, который винил Маркса в разрушении России. Но не стану отвлекаться, приведу, что удалось прочесть в одном из томов трехтомной «Истории русской экономической мысли». Трехтомник вышел во времена брежневские и, возможно, авторы – из тех, кого Пыжиков называет «брежневской челядью», чего не знаю – не знаю, но читаю сказанное авторами трехтомника: «Широкое распространение историческая в России получила так называемая [немецкая] школа вульгарной политической экономии... Истинное назначение её состояло в том, чтобы оправдывать капиталистическую эксплуатацию...» Так что же, сочетание или эксплуатация? 98 Из тех, кого Пыжиков называет «интеллектуальной модернизационной элитой», у меня есть некоторое представление о Ковалевском и о Тимашеве, известных социологах. О Ковалевском я читал у Сказкина. Чехов дружил с Ковалевским, называл его живым, интересным, большим человеком. Важно свидетельство Ковалевского «об отношении [Чехова] к русской действительности»: «Предстоящая рубка “Вишневого сада” его не беспокоила ... Он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство – уравненным в правах с прочими сословиями ... он сознательно стремился к лучшему будущему и ждал его близкого наступления». Ковалевский, как следует из его книги, написанной им по-английски и опубликованной в Америке, тоже был устремлен к лучшему будущему, однако предупреждал: надо учитывать, насколько нескоро дела делаются в России, и не предвидел скорого наступления перемен. Россия, по его мнению, нуждалась в 159 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь дальнейшем развитии местного самоуправления, намеченного реформами Александра II, а бюрократия, многолетняя и многослойная, не поддающаяся модернизации, препятствовала дальнейшему движению, «стремясь сохранить свою власть и удержать Россию от дальнейшего развития» . 99 Тимашев был представлен на нашей выставке в Колледже Нассау, о нем я соответственно начитался, он упрекал Ковалевского за эволюционизм. Тогда, как и теперь, далеко не все, отрицавшие эволюционизм, имели (имеют) надежное и непредвзятое представление об эволюционизме, будь даже это такой авторитет, как Тимашев. Он же вообще отрицал единый принцип развития, а раз нет единого принципа, то, на мой взгляд, никакого принципа нет, есть поиск «пятого угла» – уход от проблемы. Тимашев, мне кажется, социалист-книжник, бездна бесплодной учености, чеховская «Скучная история»: изобилие знаний и ответ «Не знаю» на запросы жизни. Кому же верить? Называемое постсоветскими историками «просвещенной бюрократией» у советских историков называлось «сращиванием банков с государственным аппаратом». Выбирать между просвещенной бюрократией и сращиванием банков не предлагаю, но надо бы рассмотреть подробнее это сращивание, что мне сделать не под силу. Знаю лишь, что уроки исторической школы, у которой учились прогрессивные бюрократы, советские историки называинтересах финансистов. ли ложью и лицемерием в Постсоветские историки предпочитают говорить об «интересах страны», но разве в стране у всех одни и те же интересы? Дякин в 1957-м году формулировал так: «Вынужденный, с одной стороны, делать шаги в сторону превращения в буржуазную монархию, а с другой – стремящийся сохранить в первую очередь классовые интересы помещиков, царизм лавировал между обоими эксплуататорскими классами». Тогда же у Маевского было указано, что зависимость российской промышленности от иностранного капитала составляла свыше шестидесяти процентов. Процент завышен? Но Маевский проверил статистику и убедился: «В экономических отношениях России с союзниками проглядывали явные отношения неравенства, отношения господства и подчинения». Учитывая результат взаимодействия различных сил, то есть потрясений 17-го года, всё-таки хотелось бы уточнить, о чем идет речь. В советское время говорилось про «оправдание капиталистической 160 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ру. Сейчас идёт борьба или, лучше сказать, возня (поскольку к прояснению ситуации никто из противоборствующих не стремится) вокруг ставропольского писателя Ильи Сургучева – был он или не был во время войны коллаборационистом. Сургучев приветствовал нападение Германии на Советский Союз (о том говорят его дневники), ушел в эмиграцию и, оказавшись в оккупированном Париже, сотрудничал с немецкими властями. Можно ли простить ему коллаборационизм? Речь может идти только об этом, и как раз об этом речь не идёт, всевозможные усилия прилагаются к тому, чтобы не называть коллаборационизм коллаборационизмом. А моего деда назвали космополитом, лишили преподавательской должности, не дали защитить диссертации на тему «Генезис русской воздухоплавательной мысли в трудах Менделеева» и, своим чередом, получить профессорское звание, которого, по мнению тех, кто его хорошо знал (среди них был С. П. Королев), дед заслуживал. В путанице политических понятий, как в переплетении превратных литературных оценок с несправедливыми политическими обвинениями и неоправданными похвалами, образовался узел, который не удастся разрубить, пока не уйдут заинтересованные в запутывании вопроса. Инерция велика, будет действовать долго. Кто получил ученую степень за уход от существа дела, к существу не вернётся. Дожив до другого времени, путаники кожу меняют, мимикрируют, не раскаиваясь, настаивают, что и тогда были правы. Правнуки первокурсников, внимающих самомнящим путаникам, освободятся от скверны – не раньше. Получая уроки у Рубина, о его палачестве я не знал, о «Государе» не спросил, но уже в ИМЛИ спросил у бывшего Ответственного секретаря издательства Academia Я. Е. Эльсберга. «Невский» – буркнул Яков Ефимыч, отвечая на вопрос и называя реального автора вступительной статьи, подписанной именем Каменева (сам Я. Е. помогал Каменеву писать статьи и примечания к «Былому и думам» в трехтомном издании Academia, а затем всю жизнь занимался Герценом ). 106 Невских, удалось установить, было два, оба пали жертвами репрессий, однако Эльсберга уже не было в живых, чтобы уточнить, скрывалась ли за выпуском «Государя» политическая интрига. Кому удастся отыскать книгу нетронутой, тот, я думаю, в предисловии прочтёт, что эта книга – картина борьбы за власть. Предисловие, подписанное именем Каменева, начинается с наводя180 Том 1. Разговоры разных времен щего вопроса о том, «кому удалось захватить [советскую] власть». В конце предисловия перечисляются авторитеты, раскрывшие природу всякой власти, первым из раскрывших назван, понятно, Маркс, последним в списке, как практический итог, стоит Сталин. Хорошо бы на контртитуле проверить (я читал текст на Интернете), когда была книга подписана в печать, ведь в том же году, в феврале, «Правда» оповестила о ходе Партийного Съезда, на котором под гром аплодисментов раздавались крики «Да здравствует Сталин!» Нынешние упреки власти, закрывшей издательство Academia, делаются либо наивными, либо нечестными людьми, называющими самих себя знатоками книжного дела. Знатоки знают: пустили под нож тираж «Бесов» Достоевского, но не знают или делают вид, будто не знают, что дело не в «Бесах», а в тех, кто изданием «Бесов» и сочинений Макиавелли хотел подразнить взявших верх. Но разве среди дразнивших не было Нечаевых и Верховенских, таких же, как и те, которые прикрывали? А думать, будто взявшие верх испугались «Бесов», значит не понимать триумфаторов. Достоевский злободневнее всех злободневных. В мое время держали его под подозрением, вооружившись перетолкованными словами Ленина, Ильич будто бы назвал Достоевского «скверным». Надо же опуститься до такой фальсификации! Ленин имел в виду скверное подражание скверному у самого Достоевского. Разве такого нет? Надо бы выяснить, кто внедрял боязнь «Бесов» и распространял страх перед Достоевским, какие и кому из идей Достоевского представлялись опасными. Лермонтовскими стихами на смерть Пушкина оказались возмущены и взбудоражены стоявшие у трона, а не тот, кто сидел на троне. «Можно ли противостоять легенде? Легенда привлекательнее правды. Люди нам лгут, и мы их слушаем. Зачем противиться и мучить себя видом незаживших ран? Мы сами невольно начинаем лгать. Сначала лжём, чтобы не обидеть и не раздражить тех, кто ждёт от нас ответов на вопросы, затем продолжаем лгать, что- бы не удручать самих себя. И наступает момент, когда мы уже не знаем, что же мы знаем. Легенда торжествует победу над нами». Жюль Ромен. «Люди доброй воли» (1939). «Какая счастливая жизнь!» – читаю в своём дневнике школьных лет. Написано в то время, когда у деда-космополита «зарезана» 181 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь радость вокруг – не в кино. То была реальность: время скромных ожиданий, хотя и те часто не оправдывались. Помню, как отзывались взрослые на сталинские «Марксизм и вопросы языкознания». Недовольства не было, было смиренное недоумение. «О чём он?!» – таков был глас тех, кто влачили повседневное существование при нехватках самых необходимых продуктов и бытовых вещей, ютились в коммунальных квартирах, обходились без водопровода, часами стояли в очередях, подолгу не видели ни масла, ни мяса, жили на картошке. «Мир перегружен проблемами и разрываем противоречиями, а товарищ Сталин занимается вопросами языкознания», – сказал мой дядя-электрик. Не берусь за Дядю Костю решить, говорил ли он иронически или всерьез, но уверен в одном: советский гражданин, научный работник выразил свою озадаченность: почему вождь считает нужным показать, что озабочен вовсе не тем, чем озабочены все? Сталинские «Экономические проблемы СССР» озадачили ещё больше. Размеренная, талмудистская манера рассуждать, четкие формулировки. Всё, вероятно, так и есть, с точки зрения марксизма, но разве нам было до высокой теории? Нет забот, кроме уточнения формулировок? Из сталинского текста, не вживаясь в то время, выхватывают несколько фраз о поправках к положениям Маркса и утверждают, будто Сталин отрекался от марксизма, что кажется чрезвычайно важным – теперь. Тогда о том не было слышно ни слова. А по существу говорить об отречении от марксизма могут люди, представления о марксизме не имеющие, но раз они Сталина уважают, им бы не следовало ему навязывать своего неведения. Сталин был сыном позитивистского века. Позитивизм раскритикован и отжил свое, но марксизм вышел из того же источника – эволюционизма, их общая вера – в эмпирические факты, короче, необходимо знать из первоисточника, о чём толкуешь. Чего не знаешь, если на том поймают, не жалуйся! Знаниями манипулируют, манипулировал и Сталин, зная, чем манипулирует. Был он в марксизме начитан, о чем не раз давал оппонентам понять во внутрипартийной полемике. Веяние послесталинского времени мы почувствовали, когда на первой странице «Правды» прочли: «Не знаю». Отозвался незнанием Булганин, назначенный Министром обороны. Иностранный корреспондент спросил его, одно из первых лиц в государстве, известно ли ему какое-то высказывание Маркса, и Булганин ответил, что вы190 Том 1. Разговоры разных времен сказывание ему не известно. А Юрка Малов, будущий дипломат, уже следивший за политикой, восклицал: «Был бы на его месте Сталин!» По мнению Юрки, Иосиф Виссарионович не только бы разъяснил, как следует понимать данное высказывание, вождь спросил бы корреспондента, а известно ли ему ещё и такое высказывание? Когда газеты сообщили о сталинском выступлении на Девятнадцатом партийном съезде, мне в тот день вкатили пару. Пришёл домой, отдал отцу на подпись школьный табель, безработный отец говорит: «Сталин выступает, а ты получаешь двойки!» Пристыженный, прочёл я речь ... Всё та же сталинская ритмическая проза, но о чём это? Уж так совпало, что, получив двойку, оплошал я в день великого события, но оказался свидетелем тихого разочарования в речи вождя. Сохранившиеся в истории легендарные речи не производили потрясающего впечатления на современников. Речь Линкольна в Геттисберге на исходе Гражданской войны слушали плохо, восторгались не слышавшие, а прочитавшие речь в газетах, сам же Линкольн остался недоволен своим выступлением, зато теперь его «Геттисбергское обращение» – символ американского самосознания. Радио-речи Черчилля времен Второй Мировой войны тоже слушали плохо, самую известную речь, которую и сейчас вспоминают «Пусть пот и кровь, мы не сложим оружия», продекламировал актер, заменивший премьера по причине и даже ряду причин, их называют по- разному: у Черчилля из вставной челюсти выпал зуб и нарушилась дикция, Черчилль находился в отъезде, был занят, болен ... чем? Об одном из его выступлений говорили: «Премьер выступал, кажется, выпимши». Современники не слышат того, чего ожидали услышать, а потомство слышит, чего современники и не ждали услышать. Для исторических речей, как видно, не существует единой аудитории, и мы не прочли, о чем жаждали прочитать. Сталина долго не слышали, и вот он высказался ... Сталинская речь, как его брошюры, лингвистическая и экономическая, не имела отношения к повседневности: свидетельствую – ждавший вместе со всеми, что скажет великий вождь. Историческую речь можно посмотреть и послушать: в Интернете помещена кинохроника, ожившая фотография, которую мы видели на первой странице «Правды». В газете лица слушающих были плохо различимы, теперь их можно рассмотреть и увидеть напряженно-угнетенное выражение глаз. В 191 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь глазах я вижу тот же вопрос, какой мы обращали к вождю: «О чем он?!» Ведь на съезде Сталина слушали отборные сталинские кадры, несущие на себе бремя советской власти, и что же они слышали? Поэтическое напутствие: несите в мир коммунистическую веру! Обращено даже не к ним. «Речь о задачах международного коммунизма» – стараясь уловить цель сталинских слов, сказал мой отец. А услышать хотели о коммунизме не международном, домашнем! И что же от вождя, великого вождя, который молчал и наконец решил высказаться, услышали они, те самые, что на просторах Родины, в грязи и в бездорожье, бьются за урожай и повышение норм на трудодни? Однако вождь через их головы обращался к лидерам братских коммунистических партий. Сталинские слова теперь толкуют как предостережение: не думайте, что у них там, на Западе, совершенная демократия и полнейшая свобода, не стройте иллюзий! Что ж, пусть не прямая, а представительная демократия, и республика олигархическая, но разница была едва ли ощутима для людей, которые своим хребтом ощущали, слушая Сталина, расхождение у нас понятий о социалистической демократии и повседневной действительности. Сталинская Конституция, слов нет, составлена образцово, не то, что конституции других стран: там четких определений нет, все расплывчато и двусмысленно, толкуй, кто как хочет и может. А наша конституция прямо и ясно даровала нам все права, однако не помню, чтобы кто- нибудь, хоть раз, воспользовался каждому безоговорочно предоставленным правом демонстраций, свободы слова и совести. «Демократия – дело трудное», – в 80-х годах при случайной встрече сказала мне Таня Николаева, соученица по МГУ, жена Андрея Михайлова, сказала с упреком, догадываясь, что я не очень сочувствую тому, что у нас водворяется под именем «демократии». Трудность для меня состояла в том, что невозможно верить, заведомо зная – замешано на лжи. «Человек проходит как хозяин». «Песня о Родине». У каждого из моих сверстников множество воспоминаний, у меня выделяются три символа времени. Моему отцу, пока не очутился он в опале, полагался в праздники билет на Красную площадь, 192 Том 1. Разговоры разных времен он брал меня с собой, видел я и пережил моменты, о которых в Университете мы заговорили на латыни. Ave Caesar...! * Одинокая фигурка в большой фуражке возникала на трибуне ленинского Мавзолея и, всматриваясь в гудящую толпу, человечек будто спрашивал: «А что вы тут делаете?» В ответ вздымался такой ураган, что флаги, казалось, начинали трепетать с умноженной силой уже не от ветра, а от восторженного крика. Не сразу, а как бы удостоверившись, что неистовый шквал обращен к нему, человечек неторопливо, словно на замедленной съемке, поднимал руку. Все ликовали, как в песне: Чтобы ярче заблистали наши лозунги побед, Чтобы руку поднял Сталин, посылая нам привет. Устроен был парад и в День танкистов, первый и (думаю) последний. Вот почему думаю: едва колонна грохочущих машин миновала Мавзолей, один танк задымил и загорелся ... Вместо белого ангела, как в балете Большого, черный пролетел над толпой. На смену всеобщему восторгу пришел единодушный ужас. Страх объял нас: «Что танкистам за это будет?». Не «Вдруг сгорят?!», нет, дрожь при мысли, как их накажут. Те же годы. В подмосковном колхозе, где научился я ездить верхом, прыгает возле конюшни грач с перебитым крылом. Мой наставник и сверстник, сын конюха, хочет его отогнать. «Не трожь, – говорит ему тут же стоящий отец-конюх, – вечор мы его сворим». Ментор мой покраснел, смутившись, что я услышал и, уж конечно, понял, в какой они живут нужде. Университетские годы. Вскоре после смерти Сталина, когда сохранялись прежние порядки, всей группой мы поехали на дачу к одной из студенток готовиться к экзаменам. Дача ведомственная, за высоким забором, всё там же, под Москвой. Решили сделать перерыв, пошёл я побродить в поисках лошадей и у колхозной конюшни разговорился с конюхом. «Как за колючей проволокой живем, – говорит, – паспорта у нас поотнимали, чтобы не разбежались». Иначе было нельзя? Нельзя, но нельзя и забыть: ведь этому труженику обещали, что он будет по своей стране проходить «как хозяин», а «хозяин» оказался подневольным. Это под Москвой, на крышу или на березу забраться, Кремль видать, а что творилось далеко от Москвы, * Да здравствует Цезарь! 193 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь и не спрашивай. Помня о допущенных недопустимостях, нечего оспаривать, что у нас перерождение пережила идея народовластия, а воплощение великой идеи в свою противоположность называется иронией истории. Со сталинским временем связано у меня ещё одно, совсем раннее воспоминание. Не смейтесь, с детского сада. Стоит мне вспомнить, уж не говоря увидеть детский сад, в моей душе воскресает страх. Плохо со мной обращались воспитатели? Обращались идеально. Обижали сверстники? Ни разу. Чего же я боялся? Неволя! Гнетущее чувство несвободы: привела мама, оставила, и уйти отсюда я неволен. Пятилетний ребенок может то же чувство испытать в любое время, но в наше время страх, вызванный чем угодно, сливался с духом времени. Из того же времени у меня перед глазами художник Сластников, худой, костистый, разводит длинными руками, похож на черно-белую иллюстрацию. Где Сластников работал, не знаю, но время от времени приходил к нам, показывал свои рисунки, подарил один рисунок матери: ужас войны, этюд экспрессионистический, под Барлаха. Таких рисунков у Сластникова была целая серия, и показывал он их, видно, не одной матери: вскоре он бесследно исчез. А рисунок мать, оказывается, спрятала среди своих набросков, после её смерти я рисунок обнаружил и понял причину исчезновения художника: в то время и ужас войны должен был изображаться в установленных пределах. Пределы необходимы. Истина бывает неуместна, мы знаем, начиная с Лисабонского землетрясения, то есть полемики Достоевского с Добролюбовым. Как сказал Немирович-Данченко, сказать правду о нашем героическом времени будет возможно не раньше, чем через шестьдесят лет. Хотели правды о войне во время войны? Мечтали о Победе. «Василий Теркин» это выразил: «Хорошо когда кто врет весело и складно». А фильм Довженко «Украина в огне» оказался осужден и закрыт: немыслимо философствовать о природе фашизма, когда идёт с ним схватка не на жизнь, а на смерть. Соблюдать права человека, бросавшего на тебя бомбы, как предлагал Оруэлл, невозможно. Но есть пределы пределов, и если они преступаются, это не требования обстоятельств, а порок конструкции. Какие бы мотивы ни приводили сегодня стремящиеся определить роль Сталина и, в известном смысле, оправдать его, он дей194 Том 1. Разговоры разных времен ствовал как деспот. Определение «деспот» не умаляет роли Сталина, однако окрашивает им совершенное хорошо знакомым нам цветом. Составляя счет жертвам сталинизма, учитывают погибших, но сталинизм тотальное условие существования, все испытывали сталинизм, как не было семьи без шрамов войны. Такова природа явления. Сталинизм – деспотизм, и нечего словами играть. Конечно, всё надо рассматривать конкретно: умный деспотизм лучше глупой демократии. Объяснить деспотизм можно, нельзя определить иначе, кроме как насилие. Особое насилие, безразличное к своим жертвам, деспоту нужны подданные и жертвы, а кто в их число попадет, деспоту всё равно. В беседе с Эмилем Людвигом Сталин определил свою задачу: укрепление государства, рабочего, социалистического, интернационального. Ужас сталинизма подтвердил: величие болезненно для обыкновенных людей. Величие, насилие и неволя – так мы жили, кто скажет, что в сталинское время не жили с ощущением неволи, отвечу: «Значит, мы с вами жили в разные времена». Чувство несвободы распространилось на мое время, протекавшее при Сталине и под сталинской тенью, растянувшейся и дальше на много лет. Брат Сашка родился сразу после войны, сталинская тень накрыла его, и даже явившийся на свет совсем в другие времена сынишка мой, чувствуя в наших семейных разговорах сталинское присутствие, перетолковал бодрый романс – гимн молодости в старой России, в наше время ту же песню передавали по радио, у мальчика получалось: Вышива-а-ал-серди-итый-Ста-лин... Давно «Сердитого» не было, однако по канве им вышитой давались непререкаемые установки. И вот, в пору горбачевского-ельцинского развала, упразднившего всякие скрепы, Сашка говорит: «Пусть прежнее упразднено ценой обмана, я чувствую себя свободным. Предложи прежнее вернуть, ни за что!». Со словами брата я согласен (довели до тошноты), но необходимо сознавать обман. Со временем пусть постараются доказательно объяснить, почему, вместо реформы устроили грабёж государственного имущества и в результате развал страны, и это при «командной системе». Кто же стал разрушительно командовать, когда все хотели перемен, понимая, что дальше так жить нельзя? Но кто и чего хотел? Сойди Горбачев с кремлевских высот, вдохнови примером опрощения и поведи за 195 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь собой народ, за ним бы двинулась вся громада, однако у манипулятора, видно, было нечто иное на уме. Мы с женой оказались за границей в положении Плиния, наблюдавшего извержение Везувия из лодки на воде. Всё, что до меня дошло из первых рук: большому кровопролитию помешал генерал Исаков – остановил танки (уйдя на пенсию, Николай Васильевич возглавил Всероссийское Общество рысистого коннозаводства, но Запад его всё равно страшился – не дали генералу посетить Международный Рысистый Конгресс). Сашка, уже отец семейства, испытал шоковую терапию, и когда приехал в Америку на конференцию, а я стал его расспрашивать, отвечал неохотно. Тогда задал я прямой вопрос: интересует ли его подоплека перестройки? Сашка ответил: «Меня интересует, как выжить с тремя детьми». Перестройка оставила его, научного сотрудника исследовательского института, с нищенской зарплатой, и ту не выплачивали. Какую получили мы свободу, ответ получен: правление капиталистов. Говорят, так устроено ради симметрии, чтобы находить общий язык с богатыми во всем мире. Отрубленная голова и сломанная челюсть «Это была величайшая революция из всех до тех пор пережитых человечеством». Энгельс об Эпохе Возрождения. «Потрясение этого века». Подзаголовок книги Sputnik. The Shock of the Century by Paul Dickson (2001). После смерти деда-воздухоплавателя, которого Главный Конструктор не забывал поздравить с каждой юбилейной датой, остались редкие книги о межпланетных сообщениях. Несколько книг были отправлены в Королевские Подлипки по почте, но исключительно редкие (их не имела даже Ленинская Библиотека) хотел я передать с рук на руки, если не прямо Главному, то кому-то из его ближайших сотрудников. Но пока после смерти деда разбирали мы его книги и бумаги, Королев скоропостижно скончался. Погиб из-за челюсти, некогда сломанной на допросе. «Для того, чтобы дать наркоз, нужно было было ввести трубку, а Королев не мог широко открыть рот». Написано биографом и доверенным лицом Королева Ярославом Головановым, другом моих школьных лет, 196 Том 1. Разговоры разных времен капитаном нашей ребячьей футбольной команды. Ярошка обладал обаянием лидера, властвовал, не распоряжаясь, а располагая к себе. Не удивляюсь, что он сумел заслужить доверие человека, который побывал «у жизни в лапах». Дочь Королева, Наталья Сергеевна, как следует из её телевизионных выступлениий, с Ярошкой согласна: её отцу челюсть сломали, а разжать не решились . 109 Сломанная челюсть покорителя космоса встанет в ряд символов советского времени, вроде отрубленной головы Томаса Мора. Казнь мыслителя-гуманиста, которому на эшафоте пришлось подбадривать оробевшего палача, – эмблема Ренессанса, эпохи открытия человека. Прецедент отдаленный, тем яснее то время видится нам в цельности. Сегодня читаю: при Сталине был у нас Ренессанс. Возможно, трактат Макиавелли, изданный в переводе, когда в политической борьбе решалось, кто – кого, был намеком на ренессансные времена. «Красный ветер возвращает нас во многих отношениях к эпохе Возрождения», – писал Троцкий уже за рубежом, и даже там его писание сочли нужным прервать, что было вполне в ренессансном духе . Но что мы возрождали? Какие времена и нравы? Ивана 110 Грозного? Петра Великого? «Возврат к 18 и даже 17 веку», – мнение историка Д. П. Кончаловского (1872-1952). Его книгу «Пути России», вспоминая своего двоюродного деда, Андрон Кончаловский называет «великой». Мемуары Андрона (мы с ним были в отношениях приятельских) я читал как хронику своего современника: одно за другим имена общих знакомых, но как историософия книга его деда – вторична: веховский неоконсерватизм. Идею Бердяева двоюродный дед Андрона выразил своими словами: «Деятельность большевиков лежит целиком в русле русской истории». Так, почти слово в слово, рассуждал Бердяев. Автор «Путей России» признал: «Не вышло ни одного настоящего идейного протеста против большевизма». (Надо бы это учесть тем, кто сегодня пытается возродить идеи, витавшие в атмосфере предреволюционной России, идей либо не было, либо идеи были бесплодными.) Подобно Бердяеву, Кончаловский полагал: «Ни в Советской России, ни среди зарубежных русских за тридцать два года (написано в 1949 г. – Д. У.) существования советского режима такой идеи не появилось». Какую же идею предлагал Кончаловский? Опять-таки подобно Бердяеву, христианскую, словно ни он, ни Бердяев не помнили, какова была вера, закованная в 197 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь омертвевшую догматику церковности. Конечно, если за новообращение принять поход бывших партийцев к Патриарху в переделкинскую «Каноссу», и признать за «вновь родившихся» членов КПСС, что носили у сердца красную книжечку, а теперь, осеняя себя крестным знамением, со свечой стоят, и если массовая ханжеская набожность есть вера истинная, то можно бердяевско-кончаловскую идею считать осуществившейся . 111 Однако, называя сталинское время нашим Ренессансом, имеют в виду не возрождение, а пышный расцвет. Словоупотребление удивило бы педантов исторической терминологии, но нам понятно, что хотят сказать, только хорошо бы пережитый нами промышленно-культурный подъем определять не дискретно – с одной стороны, с другой стороны, а целиком, жили, как во всякие времена, не частично, а неразрывно: Октябрьская революция–ленинизм–сталинизм–террор–ГУЛАГ–победа в Мировой–и–Отечественной–войне– сверхдержава–застой–перестройка–распад. Не значит, что победа и подрыв под видом реформы заслуживают одинаковой оценки, но они взаимообусловлены причинно-следственно, как обусловлены, это еще предстоит понять. А пока подходят с одной стороны – с другой стороны. Мой брат Андрей, современник, свидетель и участник политических событий, о которых он пишет в своей книге, и пишет со знанием дела, разделяет надвое основного виновника совершившегося: Горбачев I и Горбачев II. Первый проводил политику советскую, второй – антисоветскую . А я вспоминаю разговор с Окинклосом, аме112 писателем. Говорили мы о генерале Арнольде. По льду под пулями Арнольд вел своих солдат в одной из решающих революционных битв, а потом оказалось, что он перекинулся на сторону англичан. Наш с Окинклосом врезавшийся в мою память разговор был обменом репликами. Окинклосс: Он – предатель! Я: Позвольте, он стал предателем, потому что... Окинклосс: Он – предатель! Я: Его сделали предателем, недооценив его за... Окинклосс: Он – предатель! Нам с Окинклосом надо было идти на заседание последней встречи американских и советских писателей, и мы не договорили, стал ли герой предателем или же был предателем по натуре. Даже 198 Том 1. Разговоры разных времен У «У нас, как вы знаете, тоже была, а потом была реставрация...». вас – не у нас. Мы идём другим путём – помню свою неспособность думать иначе. Тринадцать лет спустя, вскоре после полувекового юбилея Октября, в конце 60-х, побывал я впервые за океаном и в Канаде встретил Александра Андреевича Ливена, из семьи потомственных министров, послов и военных стратегов, но, главное, бывшего владельца моего дома на Страстном. Вернувшись, о встрече рассказал соседке, их бывшей экономке. А старушка вспомнила, как ей пророчила старуха-графиня, «Бабушка Ливен», запечатленная на полотне Серовым. Отправляясь в эмиграцию, Бабушка кастеляншу предупредила: «Ничего у вас не получится!». Соседка говорила едва слышно, она не боялась (то было время развязавшихся языков), она произносила вслух повторяемое про себя, как бы проверяя предсказание графини. Рассказ я записал, записывая, испытывал чувство двойственное: «Не получится»? Как будто у них получилось! Ошиблась Бабушка! И тут же спрашивал себя, неужели невозможное возможно? Разуверило меня отношение бывших владельцев к своим утратам. Супруга Александра Андреевича, Елена, урожденная Буткевич, приезжала в Москву, мы увиделись с ней. Показал ей мой дом родной, принадлежавший её мужу. Даже не один, а два дома, и номер шесть, и номер восемь, на котором, со стороны нашего двора, красовался вензель L. Вот, говорю, всё ваше. Елена бросила коротко: «Ничего себе домик!». Законная наследница не стала рассматривать, что у них было, а принятое мной за небрежение выражало чувство невозвратности. Александр Андреевич не приезжал, но мы переписывались, преимущественно о лошадях, он приходился родственником Стаховичам, из семьи, где зародился сюжет «Холстомера» . Своей 121 утраченной недвижимости А. А. не упоминал, а ведь едва не дожил до времени, когда мог бы приехать, прийти на Страстной бульвар, зайти во двор дома 6, указать на вензель и потребовать назад мой дом. Но судя по письмам, ему и в голову не приходила мечта вернуть свое. Немыслимые мысли я тоже отгонял, а теперь из головы не выходят и предостережение мистера Форбса, и предсказание Бабушки Ливен. 207 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь На Шипке неспокойно «То был поворот к национальному самосознанию». Олег Михайлов Олег, постарше меня, соученик по Университету, входил в делегацию, посланную в семидесятых годах на заседания Советско- Болгарского Клуба творческой молодёжи. Заседания проходили в Болгарии, советские участники встречи, вернувшись домой, выпустили сборник «Шипка»; и сборник, и книги – в основном исторические романы, которые написал Олег – вдохновлены болгарскими впечатлениями. За той делегацией последовали другие, в одну из делегаций и я попал. Клуб был учреждением замечательным с одним недостатком – возрастным ограничением. Других ограничений не было. Одному из молодых болгарских басов, что прошли выучку в Италии, в ответ на вопрос, можно ли в присутствии членов Политбюро исполнить песню «Жили двенадцать разбойников», Тодор Живков ответил: «Можно, всё можно». И по всем правилам bel canto прозвучало: «Вдруг у ррразбой-ника лю-ютого со-весть Господь про-бу-удил!!!». Всё же свободой советские участники Клуба перепользовались, в наши инстанции поступил донос с болгарской стороны, а нам в назидание дали его прочитать. Советские участники Клуба, отмечал информатор, выражают взгляды не советской, а старорежимной интеллигенции. Доносчик не клеветал. Сам я, когда назначили меня в сопредседатели Клуба, то и дело ошибался, говоря Русско-Болгарский, вместо Советско-Болгарский, и меня поправляли, чтобы устранить оттенок национализма. Наши встречи в Болгарии, как и Новгородская конференция Общества охраны памятников, были началом поворота, нашего поворота к проклятому прошлому. Болгария явилась открытием России, которой мы себе не представляли, как некогда Вальтер Скотт открыл Шотландию через немецкие переводы шотландских баллад, а славянофилы поняли Россию под влиянием немецкого идеализма и с подсказки повидавшего нашу страну Гакстгаузена. Можно, конечно, утверждать, что органический взгляд на культуру у нас и зародился: Гердер жил в Риге, когда Рижская губерния являлась частью Российской Империи, в Риге был поставлен его бюст, там были изданы его труды и положено начало представлению о народности – органическом единстве национальной культуры. 208 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь сторонникам и противникам. На вершинах дипломатии конфликтуют в пределах приличия, стараясь, как говорит Бальзак, «избегать и правды, и лжи». У Сергея, в меру международной вежливости, поворачивается язык сказать о моем времени позор. Что о сталинском времени слышал он от своего отца, не знаю, мой отец слова позор не произносил, рассказывал о разговоре с Пристли. Приехавший по линии ВОКСа сразу после войны английский писатель обратил внимание на неполадки в гостинице и говорит: «Русские вечно не доделывают». Отец ответил вопросом: «Война тоже недоделана?» Пристли промолчал. Мы уже слышим, как сталинское время называют нашим Ренессансом, имея в виду расцвет, то же время отличалось жестокостью, рано или поздно выработается определение, охватывающее разом основные черты времени, как случалось со всеми временами. Даже Темные Века светлели, оставаясь Темными в представлении тех, кто, пересматривая прошлое, соблюдает принцип дополнительности – открывая новое, не забывает старого, стараясь охватить эпоху в целости. Пока желающие похоронить сталинское время говорят – позор, а кто возвеличивает, те ограничиваются оговоркой: «Да, был тридцать седьмой год, но ...» Нет, братцы, сталинское время было тем, чем оно было, каждый час, каждый день, из года в год, от начала и до конца, великое время, как и все великие времена, о которых мы читали, а сталинское время пережили. Прежнее нам подается опосредованно, в обработке, неизбежно неполностью, а пережитое переживали целиком, вот и не знаешь, что и думать. В сторону Сталина у меня после его кончины не поворачивалась голова и даже десталинизация казалась недостаточной. Годы и перемены научили – наслушался в Отделе зарубежной литературы ИМЛИ. Не называя, но подразумевая Сталина, ученые сотрудники сопоставляли les grandes hommes (великих людей) разных времен и народов. Стал я понимать научные дебаты не сразу, годы заставили соображать: Сталина отрицать всё равно, что отрицать ... кого? На лекциях мы донимали Романа вопросами о Шекспире, который изобразил Ричардa Ш как протодиктатора сталинистского типа, но это не во всем соответствует фактам. Роман отвечал: «Обычная практика ренессансных правящих дворов». Значит, ничуть не хуже многих. Теперь исторические личности, казалось бы раз и навсегда заклейменные как злодеи, и вовсе подвергаются пересмотру: они и 224 Том 1. Разговоры разных времен злодеи, но не только злодеи. Атилла уже не только варвар, хотя и варвар, разумеется. Кровавый Тамерлан – военный стратег и строитель империи, конечно, кровавый. Чингисхану поставлен памятник в полсотню метров высотой, и на вопрос, можно ли увековечивать изверга рода человеческого, монголы отвечают: «Другого великого у нас нет» – изверг-великий. Не тиран или отец, а тиран-отец, как Сталин, с которым прощался Шолохов, знавший, как это бывает: тиранят, спасая, когда свободомыслящие готовы тебя загубить. Великий не значит хороший: великие цели за пределами нравственности. Раскольникова загрызла совесть, потому, что у него не оказалось сил для великих свершений. Разговоры о «слезе ребенка», будто бы недопустимой цене прогресса, есть ханжеское умствование вдохновителя отцеубийства. История морали не знает, для достижения цели и выполнения великой задачи объединения державы или проведения реформ история выдвигает первого ей попавшегося, способного достичь исторической цели, прочие черты и способности той же личности значения не имеют в масштабах исторических, у истории не допросишься всего, идеальных сочетаний не бывает. При Наполеоне, образцовом гранд’оме, Франция пережила героические времена, окруженные ореолом легендарности, говорит Бальзак, который наполеонистом не был, но художественно охватил явление и воссоздал представление о наполеонизме, представление идеологическое, самообманное. Какой силы самообман! Все сердца, даже полные вражды к Императору, говорит Бальзак, обращали к Бонапарту горячие мольбы о воскрешении Франции. Скептический современник, будущий вдохновитель Достоевского, Поль де Кок, вблизи, из театральной ложи, разглядывал Наполеона, пришедшего с Марией-Луизой в Гранд-Опера. Французский популярный писатель остался под большим впечатлением ... от супруги: блистательная и властная дама, а супруг – так себе, вобравший голову в плечи, желтоватый толстячок при жене. Мы повидали и толстячков и сухопарых при женах, а то и просто при «бабах», но то другая типология, макбетовская – слабаки с претензиями. Наполеон – толстячок при жене. А при армии? ... Устами ветерана Бальзак описал впечатление, какое производил «малютка-капрал», когда вёл за собой армию. «Он чадо божье и солдату был в отцы дан» – это совмещающий правду и вымысел рассказ старого солдата из романа Бальзака «Сельский врач». Глава называется «Наполеон народа» и отражает идеологи225 Том 1. Годы учения и учения Ходячие словари и живые энциклопедии окружали нас, но вот энциклопедии и словари, уже не ходячие, а сидячие, обсуждают ... И о чём говорят? Как бы чего не вышло. Немыслимая учёность тратится на то, чтобы не проскочило в печать нечто такое, что сказать бы необходимо, но низззя. Кого же боялись? Даже всезнающие, мне казалось, не знали, кого, но угроза висела в воздухе. Обсуждали, как написать о Бодлере, избегая понятия декадент, статью о Ницше отложили, потому что, как ни верти, не обойтись без ницшеанства. Ницшеанство рассматривалось, конечно, критически, но ... не протаскивается ли чуждое явление? Давайте лучше не будем. Анна Аркадьевна Елистратова – воплощение академической выучки и осведомленности. Если нечто написанное мной поступало к ней на отзыв, у меня в душе скребли кошки: «З-замечаний наделает». Зато уж никто не сомневался в моей учености, когда елистратовские замечания оказывались учтены. Такого знатока английской и американской литературы, по-моему, не было ни у англичан, ни перечитыванием у американцев. Однажды я застал её за прозаика позапрошлого столетия, которого и у англичан уже никто не читал. Знала Фолкнера на зубок, когда о нём и слышно ещё не было. И куда же всё это ушло? Первым заданием, которое я получил, когда меня приняли на работу в ИМЛИ, была вычитка с машинки елистратовской рукописи. Как я страдал, мучился, вопрошая судьбу, за что мне Хорошо бы простить романтикам такое наказание? О чём это всё? их реакционность. На что тратилась учёность! Лицо Романа, человека неробкого, стало, однако, бледным до белизны, когда во время одного из заседаний кто-то решился заметить, что русофобию можно вычитать, как это делали нацисты, из Достоевского. И способный в полемике раздавить оппонента, как клопа, Роман замял разговор. Приемлемо было передовое и гуманистическое! Не случай – непрерывное неназывание вещей своими именами и уход от проблем. Универсально? Мировые процессы не знают границ, дух времени объемлет шар земной и проникает сквозь любые заслоны. «Знаешь, что принесло мне здесь самое большое разочарование? – признался в разговоре со мной один из эмигрантов так называемой «третьей волны». – Британская энциклопедия». Но чтобы подобное разочарование пережить, надо выехать, как бывало у нас со времен Фонвизина. Читая и читая ту же «Британику», ловишь себя на мысли, что искомого не обнаруживаешь, обилие сведений – разумеется, 257 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь однако по ходу длительного пользования начинаешь замечать манипулирование фактами, отбор, умолчания и отсутствие содержательных объяснений, причем, от издания к изданию – всё хуже. А у нас, в мои времена, вещи не назывались своими именами, делали вид, будто множества вещей не существует. Теперь я вижу: умалчиваний предостаточно и на Западе. Если меня спросить, что отличает современное Западное мышление, я в меру своего опыта скажу: «Вишневый сад»! – давным-давно признал Бернард Шоу, его «Дом, где разбиваются сердца» – вариация на тему чеховской последней пьесы о нежелании понимать. Бегут от смысла, стараясь не понять происходящее. Однако на Западе есть всё, хотя иного как бы и не существует: никому не нужно, но если понадобится, можно найти и знающих, и понимающих. У нас не найдешь и не достанешь. Как при Отцах Церкви: проблема воли Божьей не решается, а отрицается само существование проблемы. Читали же мы, что ни организованной преступности, ни проституции у нас нет, проблема свободы разрешена, отчуждение изжито, и о противоречиях социализма заговорили, когда разбираться в противоречиях было поздно. «Противоречия социализма» – сборник, оказывается, был издан в 1974 году в Ереване задолго до конца нашего социализма. Значит, такими вопросами задавались? Под сурдину и по республикам. Мне удалось в один ереванский литературный сборник втиснуть статью о назывании вещей своими именами , однако о «Противоречиях 129 социализма» я и не слышал. Глазам не верил, когда в американском магазине русской книги «Противоречия» отдали мне даром за отсутствием спроса. «Мы так вам верили, товарищ Сталин, Как, может быть, не верили себе». Михаил Исаковский Ещё до Двадцатого Съезда, осудившего сталинский культ, на факультете появилось едва заметное объявление о защите на тему «Роль народа в русской литературе», диссертант – Светлана Иосифовна Аллилуева, дочь вождя. Позднее я узнал название её диссертации: «Развитие передовых традиций русского реализма в советском романе». В названии нет народа, но в объявлении был и бросался в глаза народ, потому и обратил я внимание на невзрачную 258 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ниями. Муссолини – фашизм без антисемитизма. Франко – о нем Инна Тертерян, испанист, признанный испанцами, говорила, что диктатура каудильо была достаточно терпимой: единый памятник жертвам Гражданской войны воздвигал. В Германии среди нацистов были братья Штрассеры, был Отмар Шпанн – не гитлеристы, они и претерпели при фюрере. В Англии – Мозли. Его послевоенный спор с оппонентами помещен в интернет, можно посмотреть, послушать и составить о нем свое мнение. Ильина из Третьего Рейха в конце концов попросили, и он переехал в Швейцарию. Готовился я расспросить его секретаря и биографа – Н. П. Полторацкого, константинопольского русского, жившего в США. С Николаем Петровичем мы переписывались, я предлагал ему в журнале «Вопросы литературы» взять на себя редактирование материалов русской эмиграции. Н. П. ответил: «Преждевременно», подразумевая, что поговорим, когда он приедет в Москву, но до Москвы он не доехал, в Ленинграде постиг его инфаркт, скончался на лестнице, когда поднимался на Исакий. На совещании в журнале «Иностранная литература» я пропустил мимо ушей разговоры об «оскудении таланта» у Бунина, не поверил, принялся читать, и мое впечатление меня самого озадачило. Для моего поколения Бунин – Гайавата. Бунинский перевод хранился у нас дома среди самых драгоценных книг, издание, вышедшее в год Революции и тогда же подаренное моей четырехлетней матери её матерью, моей бабкой. Гражданская война их захватила на Юге, где дед строил завод авиадвигателей. Читал я и перечитывал, точнее, разглядывал дарственную надпись на книге, которую они не бросили, когда метались на месте боёв, известных мне из песни про матроса Железняка: «Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону...» (недалеко авиазавод). Владельцем яхты, на которой собирались плыть из Одессы в Стамбул, был дедов однофамилец, состоятельный энтузиаст авиации. Но разыгрался страшный шторм и побег отложили. В надписи на «Песне о Гайавате» мне виделся призыв к примирению, посланный в пору разлада и разрухи: «Помиритеся, о дети, будьте братьями друг другу!». Тогда я не знал, что это было в замысле создателя: создано во время Гражданской войны в Америке. Стало мне это известно уже в университете, когда я овладел английским настолько, что мог читать поэму Лонгфелло в оригинале и даже пы266 Том 1. Годы учения и учения тался написать о «Гайавате», но знаний у меня не хватало, и Роман пресек полёт моей мысли. Перевод я, подобно моим сверстникам, знал наизусть. С годами услышал от Симмонса: перевод Бунина поставил поэму Лонгфелло выше, чем значилась она в Америке, а русским Симмонс владел хорошо. Он же просил меня помочь ему в разрешении литературной загадки: его озадачил Бальмонт. В свои аспирантские годы, в Париже, слышал Симмонс лекцию поэта-эмигранта, после лекции представился, а русский поэт, услыхав американец, тут же спросил: «Какой по-вашему лучший перевод из вашей поэзии на русский язык?» Назвал Симмонс «Песнь о Гайавате», а Бальмонт выпалил: «Это я перевёл». «Что он этим хотел сказать?» – не переставал Симмонс спрашивать себя и стал спрашивать меня. Загадкой был я поражен не меньше Симмонса, но если американский ученый оставался в недоумении сорок лет, то мне не потребовалось и четырех дней, чтобы загадку разрешить. Разгадка поступила из первоисточника, от дочери Бальмонта, Нины Константиновны Бруни, с её детьми Марьяной и Василием мы были друзья. Нина Константиновна, дочь одного из вождей русского символизма, дети её, Бруни по отцу, приходились правнуками главе русского академизма, отождествляемого с консерватизмом и косностью. Мы друзей спрашивали, а не стыдно ли им такого родства, они отвечали: «Мы гордимся тем, что наш предок гнал из Академии передвижников». Против передвижников нас это не настраивало, однако давало пример независимости суждений, когда для таких суждений требовалась независимость и смелость. Дом Бруней, как их называли, был от меня в двух шагах и даже звонить им предварительно не требовалось. В свободную минуту, под утро (бодрствовали мы по ночам), заглянул, и сорокалетний секрет оказался раскрыт: английского языка Бунин не знал, Бальмонт сделал для него подстрочник, а затем обиделся на Бунина за то, что тот не поделился с ним, не славой, а денежной премией, которой был удостоен перевод. Что слышал, то слышал, ничего больше сказать не могу, если в опровержение приведут свидетельства о знании Буниным английского . Знание иностранного языка растяжимо – 135 это я усвоил под гнетом Ахманихи. Своим-то языком едва владеешь! «Каждое слово ищу в лексиконе», – Бунин сообщает брату, принимаясь за перевод поэмы Лонгфелло. Пушкин сначала читал 267 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь достаточно было и прежде, и не был Шаляпин робок в закулисной борьбе, но годы и силы уже не те. Невозвращение эмигрантов-патриотов сейчас списывают на волю властей, но советская власть брала на работу оставшихся в России буржуазных спецов, лишь бы согласились пойти. А химик Владимир Ипатьев, исключенный как невозвращенец из академиков, страдал ностальгией до того мучительной, что приходил в Советское Посольство и просился обратно, однако (в мемуарах свидетельствует Громыко) не пустили. Кто? Бывший в советское время консулом Александр Петрович Потемкин мне говорил, что посольство само не решало, запрашивали Москву. Значит, учли мнение тех, которые исключили и не желали снова встретиться с ими же исключенным. Конструктор Борис Луцкой – его не пускали по непонятным причинам, так говорил Дед Борис. До Первой Мировой войны Луцкой работал в Германии у Даймлера, с началом войны был немцами арестован, отсидел в Шпандау, после войны его выпустили и стал он проситься, нет, рваться на родину. В середине 20-х годов, дед приехал в Германию, а друг-конструктор хотел продемонстрировать вездеход, изобретенный им за время заключения специально для отечественного бездорожья. Долго не могли они под Берлином найти бездорожья, но все-таки отыскали кочковатое поле и понеслись, а визы, которой Луцкой добивался, он так и не получил. Советская власть не нуждалась в конструкторе, имевшем европейское имя? Со мной, по возрасту и по условиям времени, дед не мог говорить о причинах отказа, но коренились причины, как дед намекал, не в руководящих инстанциях, а в болотной трясине личных пристрастий. Уже после смерти деда я написал А. С. Яковлеву: не виделся ли он с Луцким, когда ездил к Мессершмиту? Пришел ответ: «Не виделся». Так отвечают, когда разговаривать с тобой не хотят. Совсем недавно историк техники, кудесник поиска, биограф Луцкого установил, что Луцкой приезжал в родные края под Бердянском, а Бердянск находился под махновщиной . Это посе138 едва ли прошло бесследно и могло доставить Луцкому репутацию «махрового монархиста», пускай махновщина не монархизм, однако и к монархистам у советской власти отношение было избирательным, если бывшие монархисты выражали готовность с ненавистной им властью сотрудничать, а тут, видите ли, визы не дали какому-то монархисту, хотя бы и махровому! И кто определял его 272 Том 1. Годы учения и учения махровость? В городе Горьком в 50-х годах я познакомился с престарелым членом Союза русского народа, местные знали, что он был черносотенцем, и ему же советская власть дала персональную пенсию, понятно, не за то, что был он черносотенцем, а за то, что стал передовым работником на заводе «Красное Сормово». Так что, если Луцкого заклеймили и не пустили в Советскую Россию, то остается выяснить, кто и по каким мотивам не пустил. Ярлычки монархистоктябрист, правое-левое, передовое-отсталое срывать нельзя, если не как попало навешены, – суть их скажется в словах и поступках того, на кого они были навешаны, но ярлычками личность не исчерпывается, о всяком надо судить и по обстоятельствам, и по делам его. Поблагодарили мы с Мишкой-Яковлевым Телешова. Помня, как Куприн гордился тем, что видел человека, видевшего Пушкина, у патриарха-писателя, который видел Тургенева и пожал руку Толстому, я попросил оставить свой автограф на машинописи его речи о Бунине, и припустились мы восвояси. Стал я готовить заседание, объявление вывесил. Народ собрался. Но у факультетского магнитофона другая скорость: получался уже не голос, пусть и столетнего старика, а стон допотопного чудовища. Мишка-Яковлев, как назло, куда-то уехал. Потом рассказывал: Твардовский заглядывает к нему из редакции «Нового мира» (это – рядом) и просит поставить ту же звукозапись. Книги и кони «И видны за полверсты, Чтоб тебе не сбиться …» Александр Твардовский, «Теркин на том свете». «Нельзя ли Александру Трифоновичу на дачу устроить навоза?» – от имени своего друга-поэта спрашивает меня Мишка-Яковлев, наслышанный о моих связях в конном мире. Рядом с Твардовским оказывался не раз, при нем в «Новом мире» печатался», он нам с отцом прислал «Теркина на том свете», а познакомиться – не познакомились. появился «Василий Теркин», я испытал чувство, похожее на аффект, о котором рассказывает трубач из джаза Глена Миллера. Сыграли они в первый раз In the Mood («Под настроение») и «почув273 Том 1. Годы учения и учения «Наш владелец пришел», – конюхи перешептывались с приходом Лежнева, что не было сервилизмом: они убирали лошадей породных линий, не оборвавшихся с революцией, и если лежневские лошади выигрывали, то всем насчитывались призовые проценты, связь органическая. Мастера призовой езды ещё не сменили традиционного одеяния: косоворотка, высокие сапоги, картуз, они оставались всё теми же ... Подражал я в детстве летчикам, пользуясь новейшими старыми семейно-музейными экспонатами, а вступив на беговой круг, вырядился a la Russe. Сапоги керзовые из Военторга, на голове подобие картуза, походившего на штрудел молочника Тевье, соорудил из летчицкой фуражки сосед, а косовортку сшила жена кучера. «Зачем ты напялил национальный костюм?» – знакомые, встречая меня на улице, выражали изумление вроде того, что описано Герценом: славянофилы, одевшиеся по-народному, у мужиков вызывали усмешку. Мои всезнающие профессора, Роман с Юр-Бором, ведая точные названия всех вещей, в моей тяге на конюшню усмотрели романтизм, то есть неоконсерватизм. «У вас и внешность реакционного немецкого романтика», – говорил мне Юрий Борисович со свойственным ему ученым педантизмом в употреблении терминов. Хотя среди немецких романтиков, кроме круглолицего Клейста (не мой тип), конников не было, но зато волосы у меня, как у Гофмана, нередко стояли дыбом. По утрам я отправлялся на конюшню с учебником английского языка, чтобы времени не терять. Учебник обнаружили на кипе сена и говорят: «Это еще кто тут иностранными языками владеет?» А на другой день – к директору! Едва я вошел в кабинет, уставленный конными скульптурами Лансере, Тиграныч притворил поплотнее дверь и доверительным тоном обращается ко мне: «Англичанин к нам собирается. Прошу тебя переводить. С Интуристом связываться не хочу: ни одного слова через забор ипподрома не должно перелететь!» Происходило это, когда железный занавес едва начал подниматься и чуть ли не все иностранное отождествлялось с вредным и враждебным. Но поехали Хрущев с Булганиным в Англию, захватив в подарок завзятой лошаднице, королеве, двух коней – ахалтекинца и карабаха. Кто этих жеребцов, рыжего и буланого, с золотым отливом, не видел, тот, как выражался Тиграныч, не имеет представления о том, что следует понимать под словом лошадь. Королева, из277 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь вестная каменной непроницаемостью, как их увидела, изменилась в лице, и мировая атмосфера потеплела. Об этом рассказывал профессор И. Ф. Бобылев, зоотехник, сопровождавший подарочных жеребцов. В конном мире Игорь Федорович со временем занял второе место, после Герцога Эдинбургского, супруга королевы, и по рекомендации Бобылева была принята в Ассоциацию любителей верховой езды первая женщина – Элизабет Виндзор. Председатель Ассоциации, принц-консорт, рекомендовать свою дражайшую половину не мог, но его заместитель, советский представитель, повел борьбу за женское равноправие, и вопреки традиции, которую, не допуская дам, сохраняли веками, королева оказалась принята. После этого Елизавета Вторая, кругом обязанная Бобылеву, уж не знала, чем Игоря Федоровича отблагодарить, что для него сделать, и Бобылев играл роль неофициального дипломатического посредника. Чуть возникала международная напряженность, брался за телефон: «Это Букингемский дворец? Попрошу к телефону Её Величество!» Секретаршей у королевы была правнучка Толстого. С нею Игорь Федорович нашёл общий язык. Если Толстая поднимала трубку, ему стоило сказать: «Таня, это я» . 140 Подарочных жеребцов, кроме Бобылева, сопровождал Главный ветврач Московского Ипподрома Стогов. Но кто же мог подумать, что прямо из сердца вырвавшиеся слова примут за официальное приглашение? «Приезжайте! И не таких лошадей увидите!» – обещал королевскому коновалу советский конный доктор, и не успели оглянуться, из Лондона прямо на Московский ипподром поступает телеграмма: «ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ УВАЖЕНИЕМ ФОРБС». Ничего себе фокус! Нашему лошадиному лекарю было велено срочно заболеть. Опасались, что гость захочет нанести ему ответный визит на дому, а Главный конный врач обитал в перестроенной старой конюшне. Когда же мистер Форбс прилетел, и мы с ним стали приватно обсуждать возможность у нас Реставрации (что я решительно отвергал), но когда явились мы с ним на ипподром в директорскую ложу, каждый из начальства тащил его в ресторан «Бега», где, наливая ему стакан коньяка, говорил – мне: «Переведи поточнее». Переводить приходилось одни и те же слова: «Плохого про меня не пишите!» Страх той поры: иностранец уедет, а там напишет про тебя такое, что тебе крышка. В конце бегового дня англий278 Том 1. Годы учения и учения тридцать девятом году советской власти рабочему человеку плохо живется в нашей стране», – рассуждавший в таком духе мой сокурсник, с которым мы вместе отвечали за лекционную работу, погиб при невыясненных обстоятельствах. Другой, говоривший «Нам непонятно, и мы требуем ответа», получил разъяснение в традиционной, восходящей к царским временам форме: был отдан в солдаты, мы из летних военных лагерей вернулись, он так и остался в армии. Третий не спрашивал, а предлагал меры по преобразованию системы. Сделано это было в докладной Правительству. Предложения моего сокурсника сводились к двум пунктам: власть Советам и социализм, совсем не то, о чем тридцать лет спустя заговорил старшекурсник с другого факультета, сам ставший правительством и провозгласивший перестройку, – очередное извращение идей и покак можно меньше, нятий. «Больше социализма» у него означало а у моего сокурсника всё было взято из книжек, по которым нас учили. Власть советская? Дадим власть Советам. Социализм? От каждого по способностям, каждому по труду! За углом, у юристов, правоверный (на словах) сторонник псевдосоветского режима, Михаил Горбачев, продвигаясь по комсомольско-партийной лестнице, успел получить диплом, а инициатива моего соученика была наказана. Один из самых способных студентов на нашем курсе, Валентин Недзвецкий (да узнает история это имя), предлагавший установить в Советском Союзе советскую власть, был задержан в аспирантском продвижении. Виктор Петелин, вот кто высказался против социалистического реализма. Писания Абрама Терца-Андрея Синявского, которого считают первым сотрясателем основ нашего канона, и появились позднее, и по сравнению с разгромной петелинской речью, которую я прекрасно помню, Андрей Донатович издал апологетический лепет . Виктор, в отличие от Андрея, доказывал, что реализм у нас не 29 социалистический. Попало ему или нет, я не знаю (он был из редких смельчаков старшего курса), но на лицах у слушавших его, в особенности Василия Ивановича Кулешова, ещё совсем молодого преподавателя, который вёл собрание, выражалось ошеломление. Как унять словно с цепи сорвавшегося критикана и затушить этот пожар? . 142 Уже знакомый мне писатель Владимир Дудинцев, и тот дрогнул на обсуждении своего подвергшегося принципиальной критике романа «Не хлебом единым». Слушал он наших ораторов: они, 285 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь отправляясь от его романа как повода, крушили псевдосоветскую действительность в традициях русской революционно-демократической критики, которая шла дальше литературы. Слушал-слушал Дудинцев, взял слово и начал нас осаживать. «Ребята, – говорит, – тормозить надо, вовремя тормозить!» А Константин Симонов и вовсе тягу дал. Придрался к слову, которое ему показалось неуместным: «Позвольте на записки, где подчеркнуто честно, не отвечать», и ушёл от острых вопросов. В наших сердцах, по студенческой традиции тех стен, «горел огонь любви к истине». Наши сборища по своему накалу напоминали о революционных временах и проходили в той же ЛенинскоБогословской аудитории, где некогда митинговали наши деды. Дед-эсер рассказывал, как в марте семнадцатого, предчувствуя поражение в дебатах, старый террорист-каторжанин шепнул ему на ухо: «Давай перережем ненаших». Говоря о ненаших, человек начитанный цитировал Герцена, а меры предлагал по нечаевскому катехизису. Там мы и дебатировали. Народу до отказа, не лекции – все места заняты и в проходах полно, плечом к плечу, между нами чуть ли не повис слепой. Росточка невысокого, его стиснули, он до пола едва достает и не ропщет, полувисит и слушает. «Стучи в барабан и не бойся!» – цитируя Гейне и ударяя о трибуну кулачком, взывал Гриня Ратгауз, внук поэта, сочинявшего слова для романсов Чайковского, и, хотя Гриню нам ставили в пример как будущего ученого, он не попал в аспирантуру. Неприятности обрушились на Гриню после бегства за границу его друга Алика. С Аликом, первым невозвращенцем Александром Дольбергом, я был всего лишь знаком, но как-то после занятий он предложил мне пройтись. От Моховой до Пушкинской всю дорогу говорил Алик, говорил намеками, из которых я ни одного не понял. Лишь впоследствии осознал, что был выбран для предотъездной исповеди, воспринять которую оказался неспособен. Когда же стал я референтом и получил доступ в спецхран, попалась мне в зарубежной печати фотография Алика. Имя тоже, быть может, попадалось, но – псевдоним. Увидев знакомые черты, стал я себя спрашивать, зачем же будущий дефектор доверительно со мной говорил? Если задумал он побег, сообщник оказался бы обузой. Если рекрутировал, не от своего же лица! О его намерениях были осведомлены? Что же такое был на самом деле его неожиданное невозвращенство и дальнейшая анти286 Том 1. Годы учения и учения Точные оценки не отменяли нападок, но проблема осложнялась. Кушать людей нехорошо, с этим согласны все, а ведь, послушать антропологов, и людоедство непростое явление . Нам о том толко145 Роман, рассказывая о заре реализма со ссылкой на «Робинзона Крузо», где представлена людоедская логика: врага лучше съесть, иначе слопают тебя. Лифшиц рассказывал: обвинили тебя в троцкизме, и если не ответить им так, чтобы смело их могучим ураганом, то не жалуйся – костей не соберешь. «Это маратовская литература, – мрачно говорил Михаил Александрович, – и я сам отдал дань той литературе». «Он же почти не нюхал пороха!» – услышал я о Тухачевском. Рассказывал его соученик по Военной Академии, бывший штаб- ротмистр. Мне из рассказов семейных было известно, как тиран Тамбова и непокоритель Варшавы дрогнул и бежал, услыхав предостережение, переданное ему юной моей матерью. Было ей лет пятнадцать, её просила, умоляла соседка спуститься вниз, и под лестницей (место нам было известно, на той же площадке потом жила киноактриса Муза Крепкогорская) будет стоять мужчина, видный собой, и надо ему сообщить, что нынче ничего не получится: на побывку вернулся муж-командир. В самом деле, под лестницей, стоит. Опасаясь передать поручение не тому, кому следует, не теряя, как её просили, ни секунды, мать выпаливает: «Тухачевский?» Видный собой чуть слышным голосом прошептал: «А что?» И после срочного, чрезвычайного донесения тут же исчез, словно его под лестницей и не было. Обладавший о Тухачевском сокровенным знанием штаб- ротмистр оказался вытеснен из Красной армии и был вынужден взяться за искусство. Стал он графиком особого жанра, рисовал … деньги. Познакомил меня с ним тоже художник-гравер, сослуживец отца. Знал гравер о моих интересах иппических. «Бегите скорее, – говорит, – его отец, призовой наездник, ездил на Холстомере». Чтобы в самом деле ездить на рысаке, послужившем моделью для «несравненного пегого мерина», надо быть по меньше мере двухсот лет от роду, однако в легенде должна содержаться крупица истины, и я побежал. Прибегаю – ездил старик на одном из Холстомеров, названных в честь рысака из толстовской повести, но об историческом Холстомере, помимо уже известного, не мог сообщить ничего. Зато сын, офицер-художник, озадачил меня замечанием о легендарном 289 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь красном полководце, которого уже начали оплакивать как величайшую потерю для наших вооруженных сил. Рассказы ротмистра я записал. Ещё в дореволюционные времена является он к любовнице, а у неё в соседней комнате кто-то уже сидит. «Жид?! – разглядел ротмистр (при оружии). – Сейчас зарублю!» – «Нельзя, – говорит любовница, – это Вейльбель». – «Зарррублю!!!» – «Говорят тебе, Вейльбель!» – «Что за Вейльбель?» – крикнул и опомнился: банк! Штаб-ротмистр, он же художник, был одержим идеей омоложения, ему было за семьдесят, мускулистый и подтянутый. Мы с ним зашли на почту, он спрашивает у шеренги почтальонш: «Кто из нас двоих моложе?» Отвечают, как по команде: «Вы!» Он бросил на меня взгляд жилистого петуха, как бы желая сказать: «Что говорю, то – правда». На прощание без фанфаронства ещё раз проговорил, возвращаясь к началу беседы о его со-курсанте: «Что же его возвеличивают? Ведь пороха почти не нюхал». Осведомленные современники могли бы к своим устным рассказам поставить эпиграф из Эдгара По: “All in the wrong” («Всё не так»). «На том диванчике то Володя, то Изя у меня отлёживались», – сказал Илья Львович, желая подчеркнуть житейской подробностью, до чего он близко знал тех, о ком говорил. Говорил без осуждения и без восторга. Кто виноват? Жили за счёт режима и оказались жертвами режима. Илья Львович, муж Татьяны Максимовны Литвиновой, мы с ней готовили к печати перевод романа об Американской революции . 146 Пользуясь случаем, я спросил у дочери Наркома, как идёт у нас управление страной. «Столбом стоит мат», – сказала Т. М. Красочная подробность, однако, не означает, будто матерились дураки. Рассказала Татьяна Максимовна и о попытке отказаться от одной из двух машин, дежуривших у подъезда их дома. Отпустила машину, и ей попало. Раздался звонок из правительственного гаража. «Не ваше дело!» – было сказано дочери Наркома. Две машины требовались не Наркому, а двум водителям. Для Татьяны Максимовны, а с её слов и для меня, то был первый признак давления снизу вверх. О том же услышал и от Кузьмича, наездника, который за вожжи взялся, уйдя на пенсию, а до этого управлял личной охраной Маленкова. У него Маленков просил, как о любезности, не охранять мать-старушку – пугалась вооруженных людей. А у Кузьмича под началом семнадцать человек, всем надо назначить объект для наблюдения. Ну, отдал 290 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь я слышать симфонического оркестра, поэтому многие классические арии и мелодии стали мне известны лишь под крышей коровника в исполнении Непомнящего, незабываемом и несравненном. Хотя мы обеими ногами, по колени и выше, погружены были, как средневековые грешники, в геену адскую, источавшую если не жар, то смрад, но задача наша по смыслу восходила к античной мифологии. На Геркулесов подвиг мы были подвигнуты председателем колхоза, невзрачным, низкорослым, косым мужичком, который обещал нам полное невмешательство, если посвятим мы себя чистке его конюшен. «Будьте сами себе хозява, – говорил он нам, – я вас тревожить не стану. Выходите на работу хушь днём, хушь ночью, когда вашей душе захотица». Нас эта свобода привлекла, но свет померк, хотя это и было ярким днём, когда мы в первый раз наведались на место наших будущих трудов. Вид и аромат открывшегося нашим взорам по своей гротескной чрезмерности не с чем было даже сравнить из нам известных изображений преисподней. У этого разлива мерзости не было ни берегов, ни дна. Верхние перекладины стойл виднелись над черно-зеленой, зловонной жижей. Мы дрогнули. Упали духом. Не знали, как приблизиться к мерзостной лаве. И тут Валька вскарабкался на ближайшую перекладину, испачкав босые ноги в том, чем впоследствии измазались мы с головы до ног, и – засвистел, и замурлыкал: Та-ра-рам, та-ра-рам, та-ра-рарам… По своему музыкальному невежеству я не знал, что это за мелодия, но то были звуки рая. Теперь знаю – «Севильский цирюльник», увертюра. И под валькин волшебный свист мы перестали замечать окружавшую нас липкую гадость. Так продолжалось целый месяц. Пора оперы свистеть! И шли мы на скотный двор, радостно шли в предвкушении эстетического наслаждения. Музыка перемежалась с метафизикой. В промежутках между музыкальными дивертисментами мы усаживались на те же перекладины, и свесив ноги, которые все меньше и меньше доставали то, во что мы поначалу погружались, обсуждали смысл бытия, а также касались вопросов добра и зла, а от этики переходили к эстетике, проблеме прекрасного, и снова нам пел Непомнящий: Всё-ё у-унесла ты с со-бой… Даже Шаляпин по моим представлениям всего лишь напоминал – не превосходил нашего Ариона. Голос, который мы слушали, воз294 Том 1. Годы учения и учения носил нас над таким тленом и бренностью, с какими не мог бы совладать и сверхгений. Нас описал Лёсик (Л. А. Аннинский). Совершая рейд от факультетской «Комсомолии», Лёсик усмотрел нас у коровника, мы завершали трудовой день. «Вдали виднелась группа йеху», – уже тогда со свойственной ему хлесткостью писал Лёсик. Так мы скорее всего и выглядели, хотя чувствовали себя на воздушном океане. читали стихи. Свои поэтические создания читала Наташа Горбаневская: она из первых мне известных стихотворцев освоила стиль, которым позднее прославилась Белла Ахмадуллина: непонятно, зато с чувством. Классиком ритмического, иногда выразительного бормотанья, признан английский поэт-уэльсец Дилан Томас, его называют «поэтом отдельных строк», о нем предпочитают больше говорить, чем его читать. Вам приведут на память несколько строк, выразительных, по смыслу туманных: «Не уходи походкой легкой в ласковую ночь...», «Одну печаль тому назад ...», но больше расскажут скандальных историй из его биографии. У нас начало того же стиля надо искать в грамотном строчкогонстве на рубеже ХIХ-ХХ вв. Все в истории, как нас учили, является дважды: трагедией и комедией, самобытностью и самопародией. Декаданс – упадок великих идей, движение по нисходящий, даровитый Бодлер воспевает падаль, но дальше упадок поражает саму поэзию. Золотой век русской поэзии, полной чувств, сменился Серебряным веком насквозь книжным: изобилие изысканных слов о чувствах без чувств, кроме одного – желания славы. С «умением слишком хорошо писать стихи» воевал и не был от него же свободен Александр Блок, по-моему, уже полумертвец. Продолжаю перечитывать и перечитывать: холод, холод, холод. Поразительную пустоту глаз во взгляде Блока разглядел Зощенко, встретившийся с поэтом лицом к лицу. «Вы оскорбили моего друга», – разорвала наше знакомство Надежда Александровна Павлович за мои замечания по адресу поэта. Но я стою на своем: крупнейшая поэтическая фигура упадка. Слышал я в Доме актера выступление Сергея Городецкого, который был с Блоком в дружеских отношениях, но самого Сергея Городецкого надо бы, топая ногами, гнать, если не из поэзии, то с трибуны за лжесвидетельство на суде истории. Захлебываясь слюной, Городецкий рассказывал, как «Константин Сергеевич Станиславский с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко 295 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь зверски убили “Розу и крест” Блока». Убили?! Они старались оживить мертвoрожденную пьесу. Увлечения поэзией Серебряного века я избежал – не начитался книжнопроизводной поэтичности вовремя, хотя у нас дома была «Русская поэзия ХХ века» Ежова и Шамурина. Книга исчезла за годы эвакуации. Ключ от нашей квартиры мы перед отъездом сдали в домоуправление, а управдом был книголюбом, пришлось поэтов рубежа веков читать с опозданием, когда уже наступило время разочароваться в них. Свои пристрастия приходится пускать по-боку, если речь о классике. Этому нас учил Роман. Бывает, желчь закипит: «Что за мертвечина!» В памяти и прозвучит: «Дорогой ученик, а историзм? Историзм!» – невыносимого для тебя полумертвого классика напечатаешь и своего наихудшего литературного врага не обругаешь. Помня уроки Романа, поддержал я идею Тамары Джалиловой, заведующей Отдела публикаций в «Вопросах литературы», и мы, когда началось помешательство на всем разрешаемом, в приложении к журналу выпустили составленный Тамарой Ильиничной сборник мемуаров «Серебрянный век» – одна из первых публикаций, хлынувших затем потоком. Завершали мы колхозное пургаторио, и даже грустно было покидать зловонно-вдохновенное прибежище. Где вы, грезы любви? Где солнца луч и мечты? К нашей хозяйке, у которой мы квартировали, приехал сын. Откуда-то он вернулся, то ли из армии, то ли тюрьмы, не помню, потому что трудно было после этого случая что-либо вообще упомнить. Хозяйка на радостях наварила самогона от души, на всю деревню, где, правда, уже и не так много народа оставалось, и для всех нас это была инициация, первый в жизни опыт потребления национального напитка, и вознесло нас так, как, пожалуй, лишь валькин голос возносил. Приглашен был и председатель. Испив того же зелья, он сказал: «Р-ребят, что же это вы наделали? Ведь я п-по-шшу-тил. И не думал я, не гадал, что вы к-коровник-то уб-убе-ре-ти ... Ведь с с-самого с-сотворения колхоза ни-ко-гда он не-е чис-тил-си!». Тут Свет заявил: «С-с-сейчас б-буду читать Блока». И начинает вроде бы «По вечерам над ресторанами». Размер и ритм узнаваемы и ни одного внятного слова, а в то же время четкий набор звуков, вроде экспери296 Том 1. Годы учения и учения мента, с помощью которого лингвист Щерба доказывал существование языковой структуры. «Святослав рано сгорел». Наш соученик . 148 Святослав Котенко был двенадцатым после одиннадцати отличниц нашей английской группы, у Лидь-Николавны Натан, а тринадцатым был я. Мои одареннейшие соученицы ради разговорной практики звонили друг другу по телефону и обсуждали по- английски свои сердечные дела. Кончилось дело тем, что к одной из них на дом явились известно откуда с вопросом: «Кто тут пользуется иностранными языками?». А мне Натан не давала жизни, донимая грамматикой. Что же, ради артиклей должен я жертвовать сутью того, что хочу высказать? Во имя согласования времен лишиться своеобразия моей мысли? Заботиться о правилах, вместо того, чтобы думать о том, что стремлюсь выразить? (Недавно получил от редактора американского замечания по рукописи «”Гамлет” в России», написанной по- английски. Редактор не понял моей мысли, что я хотел сказать, а в конце: «Но мне ещё не приходилось видеть, чтобы иностранец столь уверенно пользовался артиклями и правильно соблюдал согласование времен».) Наши отличницы являли собой образцовое подтверждение слов Бернарда Шоу, который говорил, что слабый пол силен в изучении иностранных языков, потому что нам есть ещё о чём подумать. Я был занят лошадьми, чудесные отличницы забавлялись на скучных лекциях тем, что вытаскивали застрявшие у меня в волосах сено и опилки, соревнуясь в ловкости, чтобы я и не заметил. А Свет мечтал о сцене, но при внешних прекрасных данных и мощном голосе у него не хватало органики. Святослав – пример самобытности. Думал сам, не стараясь поспеть за модой или примкнуть к некоей партии. Недавно услышал я похвалу способному литературному критику нашего поколения. Да, способный, но служил подпевалой либерального направления. «А кто не был подпевалой?» – спросил собеседник. Имя Свет Котенко ему не говорило ничего: для известности нужна поддержка, своя партия, надо включиться в организованную культуру. Святослав, внешне киногерой, с выразительным голосом, со своим до упрямства пониманием вещей, смелый, в убеждениях 297 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь непоколебимый, безупречно честный, выражал незатертые мнения. Активистом Всероссийского Общества охраны памятников истории и культуры стал позднее, но пришел и туда со своими мнениями. За что он ни брался, Свет делал с чувством долга. Отец Света, инженер, строил Московский метрополитен, рано умер от разрыва сердца, проходя в тоннеле строившегося Киевского метро. Свет – русский советский человек без фальшивой ностальгии по ненашим временам, что стала распространяться впоследствии и уже совсем расцвела с падением советского режима. Многие нынешние патриоты не поворачивали головы в сторону деревни, когда Свет сделал документальный фильм «Изба» (положенный на полку). Он тогда же сказал: «Маяковского погубило окружение». Свет был убежден, что всё творческое разъедается изнутри во имя групповой борьбы, пример он видел в судьбе любимого им поэта. Словом, думал сам. Актером Свет не стал. Стал редактором, одним из редких редакторов, тех, что без въедливой правки помогают писать. В последний раз я слышал его мощный рык по телефону. Позвонил в подпитии, иначе ему было трудно сказать: «З-замолви за меня слово». Освободилось место заведующего. Что делать? Умен, честен, но… инконгруэнтен. У меня скребло на душе, и я спросил в редакции, что если бы Котенко – им в начальники. «Да вы что? – был ответ. – Это же кошмар. Он хороший, умный, но такой… нелепый». «Московское отделение Всероссийского Общества Охраны памятников истории и культуры (ВООПИК) неофициально называлось “Русским Клубом” за распространение настроений националистических». Справочник по нациям и национализму информационной группы ПОЛЫНЬ, Ливерпуль, 2000. Общество охраны памятников, получившее название «Русский клуб», развалилось именно из-за того, что думали неколлективно, ведь Ленин говорил: «Партия – не дискуссионный клуб», а у нас был клуб. О так называемом «Русском клубе» распространялись разные националистические страсти, хотя даже Маршалл Голдман признает, что ВООПИК находился «вне политики» . У советолога «не вы149 возражений» деятельность ВООПИК, вызывало возражения общество «Память», отличавшееся, по мнению советолога, провока298 Том 1. Годы учения и учения ционными митингами. На одном из митингов я побывал, послушал их лидера, его вкрадчивые фразы пламенеющими угольками падали в накаленный страстями воздух, касался провокатор больных мест, незакрытых белых пятен и вынужденных умолчаний. У нас политика, конечно, тоже была, но без крайностей. Не помню, чтобы выступивший провокационно присутствовал на наших собраниях больше одного раза. С одним из них, сказавшим речь во славу «так называемой реакции», у меня оказалась сходная, похоже звучавшая фамилия, и однажды встретил я на улице однокурсника, а он и говорит: «Про тебя идет слух, что ты предлагаешь выселить из страны всех евреев». Но моего псевдо-однофамильца на заседаниях уже не видели. В Обществе Охраны памятников началось движение обратное тому, какое совершалось наверху, где люди нашего поколения от патриотизма повернулись к Западу, а в нас, подначитавшихся о Западе, возобладал патриотизм. Один наш университетский профессор, чьей специальностью была древность, тем не менее, счел нужным посетить наше дискуссионное выступление, профессор, прозванный Маленьким по сравнению с высокого роста профессором, его однофамильцем. Послушал «Маленький», как мы «пели» втроем – Вадим, Петька и я, и сделал вывод: «У вас есть противник», но кто наш противник, не спрашивал и сам не уточнял. Ещё один американский советолог получил подъемные, или грант, для изучения нашего сборища. Без труда получил, поскольку о нас сообщали в зарубежной прессе, но приехал исследователь ненадолго, а мы в это время не собирались, и ему не удалось попасть на наше заседание. Повез его прямо в Правление, пока мы ехали на такси в Петровский монастырь, которому некогда покровительствовали цари и где мы получили пристанище, у моего американского приятеля (а мы были с ним приятелями) на лице держалось выражение настороженности и тревоги, будто его станут обыскивать и вообще проверять, прежде чем, так сказать, «допустят». Уж не знаю, что он потом написал, но после встречи в Правлении маска напряженности у него с лица исчезла. Корифеем среди защитников старины был Леонид Леонов. Патроном Общества являлся Кочемасов Вячеслав Иванович, Заместитель Председателя Совета министров РСФСР. Первый случай, когда я оказался лицом к лицу с выдающимся советским го299 Том 1. Годы учения и учения Кое-кто пробовал возмутиться, дескать, что мы – дети? А кое-кто оглядывался, не дать ли стрекача. Нет, предупредить нас надо было. Первый балет на льду. Мы пошли с матерью, в ту пору любая новинка становилась обязательной для всех. Публику потрясли «Пингвинки»: группа девушек в телесного цвета трико, они не столько танцевали, сколько в такт ударяли о лед грациозными ножками. Номер бисировали несколько раз. «Это же секс! Секс!» – рядом с нами, задыхаясь от возбуждения, парень объяснял своей спутнице. Нужно ли было ей объяснять, что она увидела, но голос парня был голосом утолившего жажду свою. В пору гласности, утром открываю глаза, а в телевизоре, во весь экран l’ane de femme. «Обнаженная жэн-шына» – подсказывает память. И чтобы поверил я собственным глазам, голос прошлого, перекликаясь с настоящим, кричит: «Секс! Секс!». И вот в 57-м зазвучали «Подмосковные вечера». Днем и ночью, круглые сутки, на разных языках и без слов всюду звучали, так что стало воротить от хорошей песни. «Подмосковные вечера» сделались неофициальным гимном всемирного сборища, то был лейтмотив второго важнейшего события, изменившего нашу психику. Первое – Двадцатый Партсъезд. О втором сейчас упоминают между прочим, а это было ещё одно потрясение: не верилось, что такое может случиться. Прежде мы оставались инсулированы, замкнуты в себе. Редкие иностранцы, попадавшиеся на улицах, сразу были заметны по одежде. Придет время, их придется отличать уже не по одежде, а по манере держаться: не вертят головами, глядят прямо перед собой, но это уже многие годы спустя. А тут вдруг семнадцать тысяч иностранцев приехали в нашу страну, на Московский Международный Фестиваль молодёжи и студентов. Капля в нашем людском море? Но вторжение чуждых сил пробило брешь в железном занавесе. Неведомые нам манеры, взгляды, вкусы вторглись в нашу жизнь. Нами овладело чувство облегчения: «Наконец-то!», словно с долгожданным поднятием занавеса и началом спектакля. «Речка движется и не движется ..» Та же песня. В фестивале участвовал уже напечатавший роман Жак-Стефен Алексис с Гаити, а также колумбийский журналист Габриель Гарсия Маркес. Алексиса я ещё не читал, речь его произвела впечатление 311 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь мелодическим французским языком. Затем у нас вышли в переводе два его романа, а сейчас в переводе на английский читаю третий – «Во мгновение ока». Убедительно-тактично, без грубых подробностей, по образцу «Пышки», описано пробуждение сознания существа, поднимающегося со дна социального, портовой проститутки. Свою творческую эволюцию Алексис очертил так: Достоевский и Толстой как предшественники Горького, затем западно-европейская и американская классика, конечно, латиноамериканцы, старшие современники Хорхе Амаду и Мигель Астуриас. Соблазн «магического реализм» его задел, но не одурманил. Жак-Стефен Алексис остался на границе традиции и модернизма. Вскоре после фестиваля писатель-коммунист погиб. До нас дошёл слух: был живьем закопан в землю, вниз головой. В печати сообщалось: арестован, подвергнут пыткам и увезен в неизвестном направлении. Габриель Гарсия Маркес написал по воспоминаниям о фестивале «Осень патриарха» и получил Нобелевскую премию. Премию дали за идею, вычитанную им у Джойса (считают обращением к собственным корням) и приложенную к своей стране: наша история кошмар, но другой мы не заслуживаем, поэтому правильно нас угнетают, так нам и надо! На языке политики: «Терпите!» За то и наградили. Современная литературная слава «Люди не являются на свет раз и навсегда в тот день, когда мать их рождает». Габриель Гарсиа Маркес. . . .К старым спорам меня вернула и воскресила давние воспоминания газета «Нью-Йорк Таймс», которая в 2014 г. принесла весть: скончался Габриэль Гарсия Маркес, крупнейшая величина в литературе нашего времени, когда, я думаю, потерялось понятие о писательском таланте. Подтверждение потери видно в похвалах, какие ушедшему воздавались с первой газетной страницы, а внутри номера целая полоса была посвящена знаменитейшему писателю наших дней. Что же писатель создал, судя по этой полосе? Приводятся мнения уже покойных и ещё здравствующих авторитетов. Литературные авторитеты ставили и ставят Маркеса в один ряд с Шекспиром, Диккенсом и Толстым, уж не говоря о круп312 Том 1. Годы учения и учения нейших фигурах нашего времени, как Хемингуэй. А я задаюсь вопросом: приходилось ли авторитетам читать Шекспира, Диккенса, Толстого или Хемингуэя? Каждое из имен, в один ряд с которыми ставят имя Маркеса, вызывают в памяти множество словесных созданий: человеческие фигуры, ситуации, поразительные по картинности описания обстановки, проницательные наблюдения над природой человеческой. А у Марксеса ... Говорят, будто его роман «Сто лет одиночества» – произведение, какого на испанском языке не появлялось со времен «Дон Кихота». Так могут говорить не читавшие «Дон Кихота». Ведь каждый из «подвигов» Ламанчского рыцаря запечатлевается в сознании читателей незабываемой словесной картиной. Где такие картины у Маркеса? Быть может, я их не заметил, поэтому, прошу, назовите и напомните хотя бы одну. Обращался я с подобной просьбой к поклонникам Маркеса уже неоднократно и безрезультатно. А когда пришла весть о смерти Хемингуэя, вспоминали его Старика, его мужественных мужчин, немногословных и немало пьющих, вспоминали подтекст, прием стал числиться за ним. Иначе и быть не могло: Хемингуэй в меру дарованного ему таланта обладал свойствами писательства, какими отличались его предшественники, он дерзко заявлял о своём намерении превзойти их, но превзойти в том же, что сделало их классиками. Есть ли что-либо подобное у Маркеса в сравнении с именами, в ряду которых ставят его имя? В хвалах на газетную полосу, посвященную его памяти, не нашлось места напомнить ни об одном из таких созданий. Такого у Маркеса нет, а есть словесное марево, в которое с восторгом, согласно «Нью-Йорк Таймс», погружаются десятки миллионов читателей. Да, читателей. Но каких? Миллионы нашли, что нет и не было песни лучше «Одиноких девочек». Наша американская знакомая, постоянно читающая, мне сказала, что лучшее из прочитанного ею за всю жизнь – это роман Маркеса «Любовь и другие демоны». Она даже добавила: «Лучше никогда ничего написано не было». Та же читательница сказала: «А вот пробовала я читать “Анну Каренину”, и эта книга меня как-то не затронула». О вкусах не спорят, но можно разграничить, кому что нравится. Действительно, есть совершенно другие читатели, с ними не найти ни общего языка, ни общей почвы, с ними и спорить невозможно: они, хотя и находятся рядом, но, как манекены за стеклом в витринах магазинов, недоступны. У читательницы, которую не увлекла 313 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь «Анна Каренина», не существует проблем, ради которых сотни миллионов прочли и читают толстовский роман, а она читает ради бегства от человеческих проблем, её убаюкивает словотечение. Такие читатели напоминают гоголевского Петрушку, который, как известно, читал, не переставая, но ничто из прочитанного не застревало у него в голове, ему нравился самый процесс поглощения слов, вроде жевательной резинки, отвлекающей и успокаивающей. Множество современных людей, очевидно, до того недовольны собой и своим повседневным существованием, что перепев заповеди Спасителя и обещание перерождения восприняли из завета от Маркеса: «Жизнь заставляет людей снова и снова рождать самих себя». Этих людей не привлекает «Мне отмщение и аз воздам». Для запойной читательницы существует Маркес, не существует Толстого. Читательница последовательна: либо Маркес, либо Толстой, два рода пишущих и читающих. Один авторитет сравнил «Сто лет одиночества» с книгой Бытия, и у меня возникло сомнение, читал ли авторитет Библию. И не думаю кичиться начитанностью. Напротив, мне самому слишком знакома самоуверенность невежды, который получал по мозгам от свою мысль, начитанных. Пробуешь высказать а тебя спрашивают, читал ли ты Руссо. Кажется тебе, будто ты открыл нового Гамлета, а тебя поправляют: «В который раз маленький человек заявляет о себе». Но, видно, такова современная литературная слава, зиждется на забвении, неначитанности и невосприимчивости. Нет системы. Современные дети увлекаются «Гарри Поттером», они не читали детских книг Марка Твена, Люиса Кэрролла, Рэдьярда Киплинга, Стивенсона и Алана Милна. Им подано, будто в упаковке, все разом в подражании. Из книги, разошедшейся по свету в миллионах и миллионах экземпляров, достаточно прочесть первую главу – о депрессивном подростке, старательно и правдиво, остальное – подражательное месиво для не читавших первоисточников. Изменившие мой мир «Со всем на свете мы не ладим». «Оглянись во гневе». На Фестивале всякий острый разговор мы сводили на что-нибудь другое. «Как вам наши девушки?» – «Ярошка» (Ярослав Голованов) спрашивал и спрашивал у одного поляка, на что польский делегат в 314 Том 1. Годы учения и учения обнаружил совпадения в «Мертвых душах» и в романе Диккенса «Эдвин Друд». Кто же у кого, сказать по-школьному, «списывал»? Кто кому, научно выражаясь, подражал? Диккенс по-русски не читал , 163 читавший Диккенса Гоголь не дожил до появления «Тайны Эдвина Друда». Свою загадочную находку Петровский передал в Отдел зарубежной литературы Игорю Максимилиановичу Катарскому, посвятившему жизнь Диккенсу и погрузившемуся в предмет своего изучения так, что стал походить на диккенсианских персонажей, его сравнивали с мистером Пиквиком. Но И. М. не успел добраться до корней удивительного сходства, у него, ветерана войны, от контузии развился рак мозга, полчерепа ему удалили. В духе истинно диккенсовском Катарский шутил: «У меня мозги были, знаю наверное, а многие ли могут утверждать, что мозги у них есть?» Услышал я это от него за неделю до его кончины. «Далекое-близкое». Книга Репина. Классическая атмосфера обволакивая нас, русская классика воплощалась в людях, казалось, будто они сошли с репинских полотен и с чеховских страниц. Секретари Толстого промелькнули перед нами, его правнуки заседали на ученых советах, правнука-агронома я видел не в университетских и не в имлийских коридорах, а на дебаркадере Истринского водохранилища. Мы с родителями жили там летом, вышли с отцом вечером пройтись, ещё не закончились земляные работы на канале, навстречу нам прогнали колонну кандальных, подошли мы к воде, темнело, и промелькнула мимо нас легко-подвижная, бородатая фигура, торопившаяся до закрытия ресторана-поплавка проникнуть через кухню в буфет. «Толстой!» – шепотом воскликнул отец. Уже вошедшие в историю советской литературы ещё были близко от нас. Видел я и Бурлюка, и Каменского, не хватало Маяковского, зато позвонил мне тот, кого он прочил себе в преемники, «Асеев Колька» (Н. Н. Асеев). Советский романтик, выразивший уверенность в том, что «Никто пути пройденного у нас не отберет», поделился со мной, совершенно незнакомым человеком, неожиданной мечтой побывать на островах Самоа и поклониться могиле Стивенсона. Больше звонков от него не было. Случилось это или приснилось? Напоминает сон наяву. 337 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Илья Сельвинский приходил на факультетский поэтический кружок с намерением возглавить студенческое творческое содружество. Стихов я не писал с тех пор, как сочинил поэму о Магнитке, но из солидарности с поэтами-друзьями тоже пришел, а уже в ИМЛИ Симмонсу переводил Семена Кирсанова. Не помню, почему потребовался перевод. Может быть, потому что со второй фразы по ходу беседы советский стихотворец стал читать советологу свою последнюю поэму и конца этому не предвиделось. Симмонс не обижался: «Что с него возьмешь? Поэт!», но приостановить биение кастальской струи все-таки требовалось, и я запросил пощады от истощения сил. В Институте исторические личности состояли сотрудниками. Живые тени жестокого прошлого, те же самые люди, что не на жизнь, а на смерть (буквально) сражались друг с другом в схватках 30-х годов. Упомянутый без симпатии Маяковским в предсмертном письме Владимир Владимирович Ермилов делал на Ученом совете доклад «Основная идея Толстого». Сидевший рядом со мной пожилой сотрудник змеиным шепотом прошептал соседу-сверстнику: «Это что же за идея такая?» А тот отозвался ещё более ядовитым шипом: «Сам живи и дай жить другим». Нужно мне было срочно вставить в реферат дату, когда выступили формалисты, попался мне в том же институтском коридоре их противник, конструктивист Корнелий Зелинский, чью статью о Есенине читал и перечитывал, и я у него спросил, не помнит ли он дату выступления его оппонентов. Устремив на меня тусклый, недобрый взгляд, Корнелий Люцианович едва слышно, словно осенняя листва, прошелестел: «Не помню». Дохнуло на меня злобой того времени. в Институте, а в театре мне указали: «Горбов!» Автор обзора зарубежной русской литературы, похоже, прямо на людях прятался от людей. Невольные показания участников прежней литературной борьбы говорили о том, насколько запреты, взаимные обвинения и всевозможные низззя, были не принципиальны, а конъюнктурны – являлись следствием случайных обстоятельств, личных склок, однако в историю вошли как идейные разногласия, будто бы борьба с порочностью неких учений и взглядов. А в чем порочность? Интриговал против кого-то, а тот сумел отомстить, заклеймив обидчика как сторонника фрейдизма – тот, желая блеснуть эрудицией, 338 Том 1. Годы учения и учения Чатурведи были у кропоткинской племянницы, она в ящике с бельем хранила письма Кропоткина из тюрьмы Клерво. Увидев письма, индус-непротивленец взъярился: «Старушка может умереть, и эти сокровища погибнут!». А старушка, видно, соблюдала конспирацию, будто её дядя по-прежнему находился за решеткой. «Теперь я знаю, – сказал нам учитель школы Британского Посольства, помещавшегося в доме Кропоткина с мемориальной доской, – в кого мальчишки зимой бросают снежками». И сам я, как мальчишка, ещё не представлял себе Кропоткина, хотя мой сосед Ростовцев, отставной милиционер, мне рассказывал, как он в Димитрове разгонял демонстрацию анархистов на похоронах Кропоткина, о той же демонстрации я читал в мемуарах участника – Виктора Сержа-Кибальчича. Бенарсидас являлся членом Индийского Правительства, поэтому за пределами Москвы нас всюду встречало местное руководство. Орловские власти в тургеневских краях и не бывали, посмотрел председатель Облисполкома на Спасское-Лутовиново и говорит: «Конечно, в таком именье поживешь, ещё и не то напишешь». В Мелихово мы приехали, вышли из машины, раздался крик: «Чехов я! Я Чехов!» Мы замерли. Бежит к нам пожилой человек. Подбежал, отдышался и говорит: «Чехова я видел, когда вот таким был», – ладонью показывает от земли не выше колена. Считается, что каждый человек от всякого события или лица отстоит на двадцать пять приближений, а у нашего поколения что до Чехова, что до Кропоткина – всего два, рукой подать. Приводя подобные подсчеты, хочу подчеркнуть, до чего близко мы оказались к именам, вошедшим в классический канон. А постсоветский молодой человек, образованный и вовлеченный в общественную жизнь, меня спросил: «Что нам может сказать Чехов?» Пора самосознания ещё не пришла для послесоветского поколения, но я не хотел обидеть словами из песни Вертинского, которую, аккомпанируя себе на пианино, напевала моя мать: «И тогда ты заплачешь: Единственный мой! Как тебя позабыть, дорогая пропажа!» «Здание мемориального музея А. М. Горького в стиле модерн, построено для миллионера С. П. Рябушинского». Из путеводителя. Когда дом стали делать музеем, мне поручили переводить на английский путеводитель, естественно с историей дома, которую в под343 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь робностях не знали. Чей это был дом, объяснил мне знаток Москвы Михаил Николаевич Румянцев, с которым я был знаком через лошадей: его отец, стряпчий, оформлял покупку конзавода Бутовичу. «Старик Рябушинский построил особняк для любовницы», – сказал М. Н. Того не могла сказать мне внучка Мамонтова (супруга наездника Щельцына), она училась в гимназии с дочерью Рябушинского, и понятия не имела, чей дом! «Молодой человек, – обратился ко мне Румянцев, – в мое время дочь из приличного семейства не должна была знать о проделках своего папаши». В путеводитель включить это высказывание было нельзя, но позднее, пусть без сноски, факт вошел в литературу. Дом ещё не стал музеем, но мы с Чатурведи там побывали. О своей поездке Бенарсидас выпустил книгу, которую назвал «Литературным паломничеством». Книги я не читал, не зная хинди, но кто читал, говорили мне, что я фигурирую в книге как переводчик: мнений не выражал, передавал чужие мнения. Индус, историческая фигура, переводил с английских переводов наших классиков, был сподвижником Ганди, и не называя его имени, говорил «Пантиджи» (учитель), так звали индийского лидера в кругу последователей. Называл он и другие имена своих знакомых. Почти по Ильфу и Петрову был Бенарсидас пусть не «внуком Крепыша», но «любимцем Рабиндраната Тагора»; рассказывал, как Тагор, красавец в годы молодости, брал деньги, разрешая на себя посмотреть, просто стоял и собирал мзду с тех, кто пялил на него глаза. В доме Горького из прежних обитателей, не считая несчастного Максима, разве что самого Алексея Максимовича не было, мемориальный особняк населяли живые экспонаты. Мы с индусом вошли, и разыгралась сцена из «Егора Булычева». Привратница-приживалка, похожая на персонаж из горьковской пьесы, впустила нас, и на вопрос «Дома ли Надежда Алексеевна?» прозвучал, именно прозвучал – драматически, словно на сцене, ответ: «В этом доме никогда не знаешь, кто есть и кого нет». В самом деле, если подумать, как в доме появлялись и вдруг исчезали люди. Надежда Алексеевна, легендарная «Тимоша», невестка Горького, давала нам пояснения. В поведении небытие: что было, то было словно не с ней. А что было! Коммунистическая почва колебалась, социалистическая система сотрясалась, столпы нашего общества низвергались в пропасть ради этой женщины, но в скромно-акку344 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь выпускал академические издания Герцена, Горького, Маяковского, дошло и до Наркома Просвещения – восемь томов. В собрании сочинений нашего культурного Наркома отвечал я за Шекспира – в томе четвертом, пятом и шестом. Не хватало у нас лекций по истории зарубежной литературы, читанных Луначарским в Институте Красной профессуры, хранились они не в Архиве, а на квартире, в семье, Овчаренко послал меня их выпросить. Вечером в разговоре с отцом я упомянул, что завтра, как мне было велено, я отправляюсь к дочери Луначарского. «Мы с ней вместе учились», – говорит отец. Прекрасно! Вежливость вежливостью, а тут еще и личный контакт. Как только мне дверь откроют, я сразу и… На другой день шагал я по этой самой улице, напевая «На Лу-уначарской у-улице…». Петь, если меня не слышат, я всегда пою. Под шум машин, переходя улицу перед Метрополитен-Оперой, затянул brindisi из «Травиаты». Атмосфера кругом такая, хочешь не хочешь, само собой поется: Вы-сооо-коподнимемвсекууубокве-сееельяижадно... Песню из комедии «Клоп» Маяковского я пел, однако не понимал, зачем поэту понадобилось, чтобы человечий «клоп», расчувствовавшись, вспомнил напев про некий «старый дом». Оказывается, дом в Глазовском переулке, переименованном в улицу Луначарского, еще с девятнадцатого века был заведением сомнительного свойства, и на фронтоне его красовались барельефы знаменитых завсегдатаев, в том числе, писателей. Кто это установил? Американская специалистка по советской литературе Нэнси Конде, но о своём открытии она сообщила, когда в собрании сочинений Маяковского том с пьесами уже вышел, и в примечания открытие не попало. Итак, я пел, про себя репетируя: «А вы учились с моим отцом». Подхожу к дому с мемориальной доской, удостоверяющей, что здесь квартировал Нарком (сюда являлись к нему бесконечные просители), вхожу, поднимаюсь на лифте на самый верхний этаж, звоню и со счастливой улыбкой на лице выпаливаю еще прежде, чем успеваю рассмотреть, кто передо мной: «А вы учились с моим отцом!». В ответ налетает на меня чуть ли не сбивающий с ног словесный смерч: «Как вы смеете?! Как только повернулся у вас язык? Вы на себя посмотрите!» И дверь захлопывается. 354 Том 1. Годы учения и учения На себя в ту минуту посмотреть я не мог, но, как бы очнувшись от грез наяву, всё же успел заметить, что дверь открывала молодая женщина, которая не годилась в соученицы моему отцу, годилась бы, допустим, в старшие сестры сыну этого отца, почему и было мне предложено, опомнившись, оценить ситуацию в меру моего возраста. думали, интеллигентный человек ...», – горестно вздохнул Овчаренко, а затем, изменив тон, добавил: «Иди опять и без материалов не возвращайся!» Поднимаюсь на лифте. Звоню, не зная, что меня ждет. Дверь отворяется и снова залп: «С теткой моей ваш отец учился. С теткой! Входите!». Только вошел и остановился: слева была открыта дверь в домашний кабинет Наркома, в кабинете, как положено, письменный стол, а на столе… Что могло лежать на рабочем столе человека, возглавлявшего строительство нашей социалистической культуры? Какие книги должны бы громоздиться в кабинете энциклопедистакоммуниста? А я увидел белоснежного Улова, мастера-наездника Семичева Николая Романыча, Пилота с Родзевичем, и еще немало лиц и фигур, знакомых мне по ипподрому. Письменный стол был завален беговыми программами. «Что же вы остановились?» – спрашивает еще не совсем остывшая хозяйка. «Это, – отвечаю, указывая пальцем, – Улов… А с ним Николай Романыч». «Что за улов? Какой еще Николай Романыч?» – говорит хозяйка, полагая, что от невежды, состарившего ее лет на двадцать, всего можно ожидать. Стал я рассказывать, что знал, каков был феноменальный рысак по кличке Улов, детище Бутовича, и как успешно выступал в руках Семичева. На дорожке Улова я не застал, видел на ВСХВ, где он был признан чемпионом породы, и не знали мы, восхищаясь чудо-конём, что над создателем четвероногого чемпиона уже приведен в исполнение смертный приговор. А из-под копыт рысаков, которыми управлял Николай Романыч, удостоился я чести пыль глотать, неизменно оставаясь последним. «Раз вы знаете, кто это, можете весь хлам взять», – говорит хозяйка уже тоном помягче. 355 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь «Вам легко!» – на встрече в Доме дружбы пошутил Лоренс Оливье, когда приехал в Москву с «Отелло». Действительно, англичанам понять Шекспира труднее, чем нам. Современные англичане без исторического словаря читать Шекспира не могут, как мы не можем читать в оригинале «Слово о Полку Игореве» или «Слово о погибели Русской земли». Мы читаем древнюю русскую литературу в переводе на современный наш язык, а Шекспира нам прояснили переводчики, переложившие Шекспира на русский, понятный для нас почти без объяснений. Если и нужны нам объяснения, то исторических имен, событий, шуток, умирающих со временем, реалий, вещей и ситуаций, но не слов. Англичанам приходится разъяснять слова. В тексте «Гамлета» свыше тысячи устаревших слов, у нас же в переводах, и то не во всех, только одно – бирюч (глашатай). Умножьте бирюча в тысячу раз и поймете, каково читать Шекспира на английском четырехсотлетней давности. Для студентов выпускаются учебные издания «упрощенного» Шекспира, звучат голоса, не пора ли и шекспировские спектакли для широкой публики ставить в переводе на «простой английский». Поистине шекспировский момент я пережил благодаря моим американским студентам, ничего не знавшим о «Гамлете». Они не слушали моих рассуждений о смысле трагедии, у них не было привычки искать смысл в том, что они читают в книгах или видят в кино, обращают они внимание на похожее в их собственной жизни, и я, разозлившись, выпалил: «Представьте, на вашей матери женится убийца вашего отца!» Тут в аудитории вспыхнул огонь от загоревшихся глаз – ребятам такой «перевод» был слишком понятен. Проблема, как все непридуманные проблемы, нелегкая: в шекспировском «Глобусе» по меньшей мере половина зрителей не понимала мудреных выражений, но по-своему всё прекрасно понимала, пораженная пышностью слов. Есть предание: на спектаклях видели одного и того же моряка, и когда его спросили, чего он ходит, последовал ответ: «Какие слова!». Понимал ли он эти слова, у него не спрашивали. Призывы упростить и сделать понятным шекспировский язык объясняются, по-моему, тем, что Шекспир (как у французов – Мольер) прозаизирован театром, играют без данных, безголосые, лишенные внешности актеры. Шекспира (или Мольера) нужно слушать, как слушают оперы Верди, не понимая и не нуждаясь в пони360 Том 1. Годы учения и учения мании слов, если поют выдающиеся певцы, выражая чудом голоса содержание музыки, полной мелодий. С меня этого достаточно, за либретто браться опасаюсь, боюсь, слова разрушат завораживающее впечатление. Библиотекарь из Йоркшира мне сказал: «Мы ходим на Шекспира ради музыки языка». Послушайте сохранившуюся звукозапись Сотерна, читающего монолог Шейлока, и вам, думаю, ни перевода, ни пояснений не потребуется. Противники упрощения и отвечают: «Упростить можно – поэзия пропадет». В том же заключалось основное возражение Бернарда Шоу – Толстому, когда русский писатель подверг критике искусственность шекспировского языка. С антишекспиризмом Толстого Шоу соглашался в принципе, он сам критиковал Шекспира за отсутствие философии, но встал на защиту слога и стиха, всей силы которого русский читатель, видимо, не чувствовал, ведь и Пушкина иностранцам не объяснишь, хотя с пушкинских времен иностранцы, зная, что у нас есть «второй Байрон», просили объяснить, зачем же повторение? С тех пор Пушкина объяснила загранице не пушкинская поэзия, а музыка на слова Пушкина. И вот на Конференции 1961 года в Стрэтфорде-на-Эвоне пришли с нами поговорить прояснители шекспировских слов. Мы с Романом помещались в сердце Стрэтфорда, против так называемого «Нового Дома». Новый – по сравнению с домом старым, на другой улице, где Шекспир родился, а разбогатевший Шекспир приобрел в родном городе «второй по размеру дом». Этот дом переходил из рук в руки, со временем обветшавшее строение было продано на слом, остались куски фундамента, их не тронули, дом как музей восстановили рядом, на том же участке. Через улицу, прямо напротив, окно в окно, старинная гостиница «Сокол», где нас и поселили. Гостиницу тоже перестраивали, однако без больших перемен. Мне досталась обновленная удобная комната, а Романа запихнули в каморку с низким потолком – не разогнешься. Ему, вероятно, зная о его приверженности историзму, предоставили условия шекспировских времен. Англичане, когда мы приехали, насторожились: что за профессор «с прицепом»? На другой же день шекспироведы распознали в Самарине своего. Во время заседания, на глазах у всей ученой публики, Роман в клочки разорвал посмевшего сказать, будто Вольтер только тем и занимался, что, рассуждая о Шекспире, его поносил. Демонстрируя запасы эрудиции, Роман разил противника: жал361 Том 1. Годы учения и учения грузился в политическую борьбу, не участвуя, но . . . ин-те-ре-су-ясь. Узнай я о закулисной деятельности шекспироведа, имя которого было овеяно ореолом наивысшей авторитетности и непредвзятости, что стал бы я думать? Испытал бы удар по моим представлениям о чистой науке, но задним числом не стану измерять силы удара. Даже скрытая служба советолога Симмонса, когда он стажировался в ИМЛИ, не приходила мне в голову, я не думал, работая с ним, точнее, не хотел думать, что в международном мире всё с двойным дном: без подъемных – никуда. Подъемные не нужны были Герцену, он печатался за свой счет и придерживался собственных мнений, объясняя: «Деньги – сила». Довер Уилсон и его соотечественники ехали к нам литературоведами, писателями, но все «в штатском»: деньги, как и в наши дни, давали под разведывательную деятельность. Один английский автор, писатель-фантаст, а также историк Октябрьской революции отмечает, что «Ласточки и амазонки» Артура Рэнсома, книжка о борьбе добра и зла, ставшая классикой английской детской литературы, ещё не занимала воображения корреспондента лондонской газеты «Дейли Ньюз». А что же его занимало? «Он старался передать безумие творившегося в Петрограде» . Подобно Рэнсому, изучавшему русские 167 сказки, зарубежные наблюдатели, что называется, любили нашу культуру и литературу, но преследовали и побочные цели, о чем со временем поведали вполне откровенно. Чистосердечные признания любителей русской культуры были разбросаны по их автобиографиям и биографиям, теперь все собрано в книге, американский автор которой развивает тезис: засылаемые способствовали революции в России, стараясь не переусердствовать и не дать революционной волне выплеснуться за пределы нашей страны, – противодействовали мировой революции . 168 Финляндия того времени, говорит Уилсон в автобиографии, кишела революционерами и сыщиками-филерами, причем, по его словам, «все хорошо знали друг друга». В окрестностях Гельсингфорса тогда же находился, как известно, Ленин, а моя бабушка, находясь в Лозанне, о деле Ленина спрашивала моего дедушку, который тоже находился в Гельсингфорсе и сотрудничал с финской «Народной газетой». Что за газета, я у деда спросить не успел, но среди моих американских студентов нашелся финн, и я показал ему уцелевшее дедово корреспондентское удостоверение. Студент вспыхнул, зашелся 363 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь пламенем, то ли от смущения, то ли от возмущения, может быть, от негодования, а, может, и от восторга. Ну, говорит, левее этого у нас ничего не печаталось. Дед мог случайно столкнуться с Уилсоном – у них были общие знакомые. Но с Лениным Уилсон не контактировал, зато в числе его знакомых оказались кадет Милюков, социал-демократ Зилиакус, анархист Николай Чайковский и эсер-провокатор Азеф. Молодой английский преподаватель выразил готовность способствовать тайному выезду русских революционеров через Архангельск в Англию. В автобиографии Довер Уилсон рассказал о своей агентурной работе, но едва ли рассказал всё, след, им оставленный, оказался глубок настолько, а ненаучные связи так прочны, что в нашу страну он так и не приехал, хотя находившийся с ним в переписке заведующий Шекспировским кабинетом ВТО профессор Морозов мог ему помочь добиться визы. Открывая заседание с докладом Самарина, Довер Уилсон в шутку сказал: «Русским всегда не хватало снобизма». Я ещё не знал о его споре с Милюковым, а в автобиографии Уилсон рассказывает: Милюков утверждал, что в России прогресса быть не может из-за нехватки зазнайства у выскочек, тех, что, считая себя элитой, не любят вспоминать, из какой грязи они попали в князи. «Но пришел Ленин, – продолжал Уилсон, – и создал русский снобизм». В ответ на шутку зал засмеялся одобрительно: создал Ленин снобизм, создал, спорить не приходится! В 1961 году Россия означала Советский Союз, Советский Союз – сверхдержаву. «У советских собственная гордость – на буржуев смотрим свысока». Мысли о России оставались у Довера Уилсона на уме. «Я горд тем, что ко мне за консультацией обращаются из России», – написал он, отвечая на мои просьбы уточнить сведения о жизни Шекспира. «Понять и объяснить», – о задаче шекспироведа-исследователя говорил нам с Романом Уилсон. Закрепилось у меня в сознании, как он это сказал, определяя цель скромную, однако достижимую лишь ценой больших знаний. Понять, значит, постичь по мере возможности ход шекспировской мысли, не навязывая своих домыслов. Так, следя за мыслью поэта, и пушкинисты прежнего покроя, скажем, Алексеев с Фейнбергом, читали Пушкина. Уилсону удалось объяснить, что «шляпа славная» на голове у обезумевшего короля Лира это венок из цветов, а не в самом деле шляпа, как считалось 364 Том 1. Годы учения и учения Своего замысла Гамлет не раскрывает никому, даже заехавшим в Эльсинор лицедееям, но просит их разыграть перед королевским двором пьесу-ловушку. Договаривается с премьером-трагиком, что тот произнесет несколько строк, написанных самим Гамлетом, надо думать, с намеком. А перед спектаклем Гамлет делает актерам внушение, которое опять-таки рассматривалось как отступление – повод для автора пьесы высказать свое кредо «не нарушать скромности природы». На самом же деле Гамлет, желая подчеркнуть, насколько ему важен смысл слов, просит актеров отказаться от обычных, бьющих на внешний эффект приемов, не заламывать рук, не рвать на себе волосы, не орать, а выражаться естественно, как в жизни, пантомиму же просит вовсе сократить. Пантомимы, которые Гамлет называет «кривляниями», выполняли роль современного комментария, наглядно объясняя пьесу публике, плохо понимавшей изощренные поэтические словеса. Рассчитывая на публику избранную, узкий круг, Гамлет просил пантомиму не представлять. Однако актеры, пропустив гамлетовские поучения мимо ушей, стали играть по-своему, как играли обычно, с «кривляниями», изображающими коварное убийство. «Актеры всё сразу выкладывают!» – в ярости бросает принц, срывая свое раздражение на Офелии, он оскорбляет её так грубо, что она, не в силах сдержаться, решается сказать: «Вы гадина, гадина!». Таков подстрочник Морозова, в переводах реплика смягчается. Чем же Гамлет недоволен? Ведь актеры жестикуляцией изобразили злодейское убийство, а король и ухом не повел. Не узнал себя? Такова проблема. Пантомиму Клавдий и не смотрел – таково объяснение Уилсона. Пока шёл пролог и продолжались «кривляния», представление бессловесное, король Клавдий, согласно Уилсону, был поглощен разговором с королевой Гертрудой и дворецким Полонием. Обсуждали они, по Уилсону, поведение принца Гамлета. Строптивый (или же потерявший рассудок?) сын вместо того, чтобы сесть, рядом с матерью, как она просила, объявил громогласно, чтобы слышали все, что его к себе тянет «магнит посильнее». Улегся (!) у ног Офелии, провозгласив, что ему было бы «предпочтительнее лежать между девичьих ног» И получил «гадину» – лишнее доказательство, что принц свихнулся от любви, либо ... Что же у него на уме, который он, возможно, потерял? 367 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь По ходу пантомимы Клавдий смотрел не на сцену, смотрел на Гамлета. Кончились кривляния, заинтересовался диалогом, а речи персонажей содержали обличительные намеки, когда же дошло до сцены отравления, Клавдий увидел изображение и услышал описание им совершенного преступления с подробностями, какие Гамлет узнал от Призрака. Тут убийца, бросившись вон из зала, и выдал себя. У Гамлета не остается сомнений: призрак неподдельный – сказал правду! Подозреваемый попался в «мышеловку». Простая публика партера («наземная») ликовала, а в сцене на сцене придворного представления ликует Гамлет: Оленя ранили стрелой – Тот охает, другой смеётся; Один хохочет – плачь другой, И так на свете всё ведется! Перевод Н. Полевого 169 Принцу остается действовать, дальнейшие колебания, как разъяснил Уилсон, не муки совести, а расчет в поисках момента, чтобы, исполнив сыновий долг, отомстить за отца. После выхода книги Уилсона «Что происходит в “Гамлете”» у него состоялась переписка с влиятельным театральным деятелем, известным режиссером, который был готов принять установленное шекспироведом, однако отказывался показать это на сцене: современные зрители в призраках не разбираются, у них подорвана вера в потусторонние силы, они не могут себе представить, до чего же важно шекспировской публике было установить, какого сорта призрак явился принцу. Но объяснение шекспироведа было принято на правах шекспировской ремарки, с тех пор мизансцена – разговор Клавдия с Гертрудой и Полонием – играется по Уилсону, сравните с истолкованием надуманным: «Когда Шекспир в “Гамлете” показывает читателю театральное представление, то он пространство этого театра дает нам с точки зрения зрителей этого театра – Король, Королева, Гамлет и пр. (...) “Гамлет” представляет трудности непреодолимые: зритель театрального зала неизбежно видит сцену на сцене со своей точки зрения, а не с таковой же – действующих лиц трагедии, – видит её своими глазами, а не глазами короля, например. (...) Зритель видит сцену на сцене в значительной мере самостоятельно, не через короля, а сам по себе, и двустепенность его сознанию не дается» . 170 368 С отцом над корректурой книги «Литература и движение времени» (1978), фото Александра Лобова. Экспертный Совет по книговедению Всесоюзной Аттестационной Комиссии – Н. Г. Малыхин, А. И. Пузиков и Отец (председатель). Том 1. Годы учения и учения таланта, как Солженицын»? Это же без языка, без вдохновенья! Как могли всезнающие люди, вроде Самарина, самообольщатся насчет солженицынского патриотизма? Психо-патологическая загадка. Пожалуй, я думаю, с мыслительно-творческой голодухи чего не померещится! «Это правда, что Солженицын выслан? Это правда?» – спрашивал Роман, когда я видел его в последний раз уже в больнице. Он меня буквально допрашивал: «Правда ли, что Солженицын переправил рукопись на Запад?». Допрашивал настойчиво, будто вопрос был жизненно важен для него, вскоре скончавшегося. «Дался ему Солженицын!» – думал я про себя, но мотивы, возможно, заключались в иллюзии, возникшей тогда у многих: наконец явился писатель, способный в советских условиях восстановить славу России и престиж русских. Мой отец полагал, что автор топорно написанных рассказов «Матрёнин двор» и «Случай на станции Кочетовка» кое- что понял про нашу жизнь. Отец даже цитировал и не раз повторял из рассказа фразу о зеленых светофорах, для кого-то расставленных на жизненном пути ... Солженицыну позволили, пусть косноязычно, высказаться о проблемах неприкасаемых. В будущем литературные величины выравняются, и станут читать Шаламова, а Солженицын останется историческим примечанием к первостепенным «Колымским рассказам» и другим, лучше написанным, произведениям лагерной литературы, как «Путешествие в страну ЗЕКА» Юлия Марголина и «Пир бессмертных» Дмитрия Быстролетова. Недостаточное внимание Запада к Марголинскому «Путешествию» и подобным надежным свидетельствам служит лишним доказательством того, насколько Солженицын оказался создан политической конъюнктурой. Лагерная литература уже существовала до явления Солженицына, только должного хода ей не давали, а почему этому надутому самомнению ход дали, надо ещё выяснить. У Марголина, говоря его собственными словами, «отчет о пережитом», у Солженицына претензия, претензия и ещё раз претензия на истину. «Ты себе представить не можешь, в какую же ярость приходит Александр Исаевич, стоит тебя упомянуть», – уверили меня имевшие доступ к Солженицыну. Уж не знаю, интервью ли до него дошло или статья, где он был назван третьестепенной фигурой . 181 Несомненно, одной из причин неприязни была публикация в журнале «Вопросы литературы» при моем редакторстве воспоминаний 385 Том 1. Годы учения и учения «клочком земли» всероссийского и даже вселенского значения стал Донской край. «Тихий Дон» создан с мыслью о таком значении. Это не донской и не казачий роман, иначе книга давно бы стала историческим документом, как стали добротные очерки Федора Крюкова. Федор Крюков знает свой Тихий Дон – так в свое время судила критика, его сознание и занято казачеством. А в шолоховском «Тихом Доне», при сочувствии казачеству, взгляд на казачество (как и на все остальное) – с точки зрения совершающегося в мире. Разделяющий казачью точку зрения должен это чувствовать. На казачьем вопросе разошлись Шолохов и художник Сергей Корольков, первый иллюстратор «Тихого Дона». «Разошлись», – со всей определенностью сказал мне живущий в Нью-Йорке сын Королькова, предупредив, что вникать в конфликт он никогда не вникал и вникать не склонен. О Королькове пишут, но об отношениях Королькова с Шолоховым я нигде не прочитал того, что сыном было сказано без оговорок: «Разошлись». Пропуск характерен для нынешних переоценок с умолчаниями, стирающими острые углы: свобода! Раньше говорить было нельзя, теперь говорить не хотят, да и языки словно с костями – плохо поворачиваются. Из того, что о Королькове, выехавшем в Америку, удалось мне узнать от его сына и американской пушкинистки А. Б. Гляссе (Корольков дружил с отцом Антонии Борисовны и дарил ему свои работы, которые я видел на стене её дома), мотив расхождения – казачество. Сергей Корольков считается «Донским Роденом», Михаил Шолохов на Дону «пришлый». Между русскими и казаками – вражда глубокая, так и сказано в «Казаках» Толстого. Моего Деда Бориса казак хотел зарубить как русского. Добродушно о русских в «Тихом Доне» говорят казаки блаженно-пьяные. Мой старший друг Трофимыч рассказывал: у них в кавалерии казаки не считались русскими, старик подражал казачьему говору, подчеркивая отличие: «Трахимыч!». Смешно думать, будто «Тихий Дон» написан Крюковым. Чтобы так думать, надо Крюкова не читать, либо лишиться критического чутья: всё равно, что говорить, будто «Герой нашего времени» написан Марлинским. Но написанное Крюковым послужило в числе источников «Тихого Дона» – в этом, мне кажется, едва ли нужно сомневаться. Непосредственные источники «Анны Карениной»: роман «Княгина Инна», написанный теткой Толстого, «Женщина, которая посмела» Гранта Аллена и, наконец, «Мадам Бовари». Толстой 391 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь не опасался упреков в подражательстве. Он следовал, подчас дословно, Диккенсу (ср. первые страницы «Воскресения» и «Холодного Дома»). Источники не умаляют толстовских достоинств произведений Толстого. Если бы в «Тихом Доне» выделить шолоховское, то не потускнели бы ни слава романа, ни репутация автора: энергия в книге шолоховская. «За художественную силу и нравственную стойкость, с какой писатель в своей Донской эпопее отразил исторический этап в жизни русских людей» («For the artistic power and integrity with which, in his epic of the Don, he has given expression to a historic phase in the life of the Russian people»). Нобелевский Комитет о присуждении премии Шолохову . 182 Нашу «бескомпромиссность» Нобелевский Комитет передал словом integrity, обозначающим цельность, честность, духовную стойкость – основа истины. Лишь об этой книге, после «Войны и как сама жизнь. мира», можно сказать «Евгений Онегин», «Герой нашего времени», «Записки охотника», «Дворянское гнездо» и даже «Анна Каренина» – литература, великая литература. «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» – проницательность великого ума. «Война и мир» – жизнь, причем, это увидели и определили со стороны, на Западе с подсказки Тургенева, когда в России того ещё не видели. И «Тихий Дон» оставляет впечатление за пределами самых лучших слов, которые, кстати, часто далеко не лучшие и порядок слов не образцовый. Шолохов – Стаханов советской литературы, а вместе со Стахановым, как известно, трудилась целая бригада, но слышал я от людей, достойных доверия: Стаханов и сам был орёл. О Шолохове говорили то же самое, добавляя: «Пленённый орёл». На меня, хотя говорил я с ним лишь по телефону, произвёл он впечатление двух человек. Один – орлиного полёта, острый и полный энергии. Другой – смурной, трясина, но то были телефонные разговоры, откликнуться на приглашение Михаила Александровича прийти и разделить с ним компанию я не решился: на руках у меня были иностранцы. Не удалось повидаться с Шолоховым, но во время симпозиума «Фолкнер и Шолохов», проходившего в станице Вешенской, нас представили его вдове. У супругов Шолоховых был, видно, культурно-неравный брак, характерный для революционного времени, как 392 Том 1. Годы учения и учения и знал: там за тебя редакторы выгладят, машинистки твои ляпсусы исправят. Дожидался я своей очереди на приеме у редактора Елены Ивановны Володиной, которая пыталась очередному автору объяснить, что писать он не может! У самой дрожали руки от волнения, а на столе перед нею лежала черная от сплошных поправок машинопись. Руки у редактора дрожат, автор – невозмутим. Выслушал и говорит: «Вы и перепишите». На то и редактор, а он – ав-тор. Прижилась в нашем литературном мире категория убежденных – их дело творить, а редактор (или переводчик) за них напишет. Не видел бы, не слышал бы я таких «творцов», не поверил бы, что они существуют. В нашей семье мне выпало стать третьим поколением печатавшихся, и я видел, как менялась психика авторов в их работе с редакторами. Деды не представляли себе, что ими написанное надо ещё править и тем более переписывать. Литературная деятельность отца проходила на три четверти у меня на глазах, и я знаю, каких усилий ему стоили его статьи и книги, основной внутренний мотив стараний – ответственность: спросят за каждое неаккуратное слово. А я при первом соприкосновении с печатью пережил «детскую травму». После окончания школы мне велели написать заметку для «Пионерской правды». Старался я сколько мог, писал и переписывал, черновиков не сохранилось, помню рефрен: «Этим я обязан школе». Но зря старался – в газете не появилось ни рефрена, ни остальных моих слов, ни одного, под моим именем оказался напечатан другой текст. Не мне судить, лучше или хуже написанный, – не мой. С той поры в душе моей поселился страх: что ни напишу, окажется исправлено, переписано или вовсе заменено. С годами, конечно, страх поубавился, но не утих совсем. В бесцензурные времена почти исчез, а все-таки тревога теплится: править не станут, но возьмут и что-нибудь вычеркнут или вставят, раньше приходилось опасаться цензуры, но тебе вычеркнутое показывали, иногда и объясняли, почему вычеркнули, а теперь вычеркивают по своему усмотрению, меняя смысл тобой написанного. Так что я понимаю, хотя не разделяю мнения Сергея Довлатова, предлагавшего упразднить редактуру. Разве не редакторша вывела в литературные люди самого Довлатова? Всюду и особенно в строгих советских условиях редакторская роль становилась соавторской. Чтобы какая-то эстетически чуткая тетя получила пришедшую самотеком рукопись бывшего ла399 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь герного охранника и «с колес» послала в печать – не рассказывайте. Другие редакторы, видимо, оказывались преимущественно цензорами, и Сергею Довлатову, наверное, пришлось от них немало слышать о том, что надо изменить, сократить, и вовсе не писать, но то были люди подневольные. Правда, он же, Довлатов, у меня вызывает опасения: не приемлет тургеневские описания природы и тургеневских женщин, так что дай Довлатову власть редакторскую, стилистсвободолюбец поучил бы всякого и каждого, как надо писать. У советских редакторов развился синдром переписывания. «Всякого пишущего надо, подлеца, править!» – привычное настроение у редакторов наших времен. Чесотка исправлений и сокращений начиналась замечанием: «Неясно, что вы хотите сказать – проясните». Затем: «Уточните» и наконец: «Снимите». Жертвой вредной профессиональной привычки стал сам Фадеев, опубликовано его письмо директору Госиздата: получил глава писателей от редакторов свою рукопись насквозь переправленную, возопил лидер литературы, воззвал к начальству. То была мания редактирования, издательское производство, и как у всякого производства, существовал план. Плановость распространялась даже на корректорские знаки. Случалось слышать: «На правку внимания не обращайте, это – для плана». Мой отец, хронологически первый профессор книговедения, получил верстку своей статьи, покрытую корректорскими значками, словно молодая редакторша показывала свою профессиональную подготовленность. «Кто же вас учи ...» – отец хотел, было, возмутиться и – узнал свою бывшую студентку. Однако без редактора не имели бы мы романа «Война и мир» таким, каким мы его читаем. В этом случае редактор, Николай Николаевич Страхов, написанное автором не правил, он требовал от автора, чтобы тот прекратил править или, как выражался Страхов, «колупать». «Колупание» обходилось недешево, после авторской правки перебор верстки стоил 15 копеек в час, когда бутылка водки – 7 копеек . Не прекрати автор «колупать», продолжалось бы до 185 бесконечности, ведь «Война и мир» так и осталась без «последней воли», то есть решения автора больше не «колупать». Ничего небывалого и зазорного в соавторстве редактора и автора нет. Среди тех рукописей, которые приходили в издательства самотеком и которым никакая редактура не могла помочь, мне попалось автобиографическое сочинение беспомощное, однако содержа400 Том 1. Годы учения и учения тельное: жизнь, полная необычайных событий. Безграмотная писанина нуждалась, по моему мнению, в редакторски-умелом создании стиля совершенной безграмотности, получилось бы нечто вроде «Приключений барона Мюнхаузена», невероятных, но – не выдуманных. Никто из редакторов за это не взялся, не потому, что дело ненужное, а чтобы самотеку не давать потачки: «Одного создашь, от прочих не отобьешься». Открыть, кто обрабатывал, не значит разоблачить источник. Возникшие благодаря умелой обработке книги, подобные роману «Как закалялась сталь», значения не потеряют. если их узаконить в жанре обработки. Наша школа находилась в пятнадцати минутах ходьбы от Квартиры-музея Островского, нас ежегодно туда водили на экскурсию, вела экскурсию вдова писателя. Из года в год рассматривали мы транспарант с прорезями, сквозь которые можно было прочитать строки, начертанные рукой парализованного автора, строки иначе написанные в книге, которая нам стала известна чуть ли не наизусть. Николай Островский, фигура героическая, превозмогая невероятные физические трудности, сотворил человеческий документ, редакторами преображенный настолько, что можно бы признать их соавторами. В свое время это было бы нецелесообразно, ведь запретил же Стивенсону издатель «разрушать чары» и рассказывать, как вся семья помогала ему сочинять «Остров сокровищ». До сих пор очерк, написанный об этом самим Стивенсоном, печатается отдельно, массовые переиздания единственного в своем роде романа не содержат «разоблачения чар». В издательство «Правда», где под редакцией моего отца выходило собрание сочинений Стивенсона, поступали письма читателей, получавших по подписке за томом том: «Не надо очерков!» Историческое значение книги и неумирающая увлекательность той же книги – критерии разные. Безотчетное поглощение текста читателем требует ненарушения сотворенного автором впечатления, какое читатель поддерживает (по Кольриджу) «намеренным устранением неверия», а снабженные аппаратом, академические, всё объясняющие издания, это доверие и впечатление разрушают. Творец книги «Как закалялась сталь», ставшей больше, чем литературным явлением, ждал и не дождался от Михаила Шолохова переработанного финала «Тихого Дона». Об этом говорит надпись, какую Николай Островский, за год до смерти, сделал, посылая свою 401 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ровались за отсутствием спроса. Выданная не читаемому писателю Нобелевская премия, главным образом усилием влиятельных французов (как это будет и с «Доктором Живаго»), возбудила интерес к имени, репутацию поддержали премиями национальными, а затем было выпущено серийное издание «Основное у Фолкнера» (Essential Faulkner), этот однотомник попал в канон институализированного, то есть обязательного чтения. Известна переписка составителя однотомника с издателями, которые рассчитывали на гарантированный сбыт. Замечательное в своем роде издание авторского варианта романа Томаса Вулфа, ценный вклад в литературные анналы, однако (к счастью!) не стало массовым, не потребовало новых тиражей: значительность без занимательности не доходит до читателей. Читатели высказались в таком духе: «Первую главу прочел, дальнейшего не осилил. Произведение несомненно значительное, но предпочитаю общеизвестный вариант» . Читатели, незараженные ученым сно192 судят по-читательски. «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё через него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть. В нём была жизнь, и жизнь была свет человеков». От Иоанна Святое Благовествование. Новозаветное описание словесного творчества, известное со второго века нашей эры, указывает на неизменный результат: освещение «жизни человеков». Священное Писание – текст от Бога, но существует и «разоблачительное» издание Библии, выпущенное ... безбожниками? Нет, Библейским Обществом. Мне это издание скорее всего и не попало бы в руки, но увесистый том я чудом нашел, когда преподавал в Университете Адельфи. Случилось это до того, как сдал я экзамен на получение водительских прав. Ходил на занятия пешком, туда и обратно в общей сложности шесть миль. В тот раз иду и вижу: у дороги в луже лежит ценнейшее издание Библии, ценнейшее для тех, кто хочет понять, как возникло Писание. Такие издания называются критическими, а вера не выносит критики, книга, не исключено, была выброшена истово верующим, ибо взявший эту книгу в руки убедился бы, сколько же в ней от редакторов. «Христианские Священные Писания в течение первых ста 410 Том 1. Годы учения и учения лет существования являли собой поле редакторских схваток за текстуальные изменения и переписывание». 193 Промокшую Библию я подобрал, принес в кабинет, на ночь относил в котельную, там вешал на рукоятку метлы, как на веревку, и водружал свое устройство между двух параллельных теплых труб, утром ставил метлу на место, Библию забирал в кабинет, и каждый вечер, прежде чем оставить на просушку, страницы переворачивал и просматривал, предвкушая момент, когда наконец смогу проследить, как постепенно складывался канонический текст. Как же Общество, ставившее своей целью распространение знаний о Священном Писаниии, не опасалось подорвать веру? Вера несокрушима, если это действительно вера, а не знание. Есть и ещё один давний довод, известный из прецедента: «Век Разума» Томаса Пейна, в сущности атеистический, был издан по цене, недоступной массе верующих, а состоятельные скептики, покупавшие книгу, были с ней заведомо согласны или же оставались непереубеждены. Библия, изданная Библейским Обществом, которую я выудил из лужи, обошлась бы каждому в сто двадцать долларов, когда благотворительное Общество Гидеона, защитника веры, распространяет свое издание даром. Выпущенное Библейским Обществом, в отличие от множества комментированных изданий, было необычайно наглядным: разночтения напечатаны на полях. Разные издания Святого Писания я раньше читал, но ни одно столь отчетливо не показывало многовековое мирское вмешательство в текст, одновременно признаваемый священным. Библия сделалась уже почти совсем сухой. Думаю, ещё ночь в котельной, и с утра начну вчитываться страница за страницей. Приходил я утром очень рано, задолго до уборки. Чуть припозднился, прихожу – нет моей Библии! С началом рабочего дня секретарша (у каждого стипендиата Олина была секретарша) стала звонить в охрану, сижу в кабинете и слышу: «Из котельной пропала Библия Олин-профессора!» К религиозным убеждениям в Америке отношение серьезное. Это сказывалось в тоне секретарши и в длительных паузах. Охранник, вероятно, записывал, при каких обстоятельствах произошла пропажа. Своим чередом, вероятно, последовал и вопрос, почему было нужно Библию держать в котельной. Слышу, секретарша объясняет: профессор Библию сушил. После следующей 411 Том 1. Годы учения и учения есть ещё лошади. Верно, есть, но не так лихо написанные. А такого вот предостаточно: «Звякнули и загремели на конских зубах удила. Лошадь вздохнула всем нутром и пошла, сухо щелкая подковами по сухой и крепкой, как кремень, земле» (Кн. четвертая, гл.IX). Не бывает вздоха нутром, если лошадь под седлом и на ходу («вздох нутром» – прочтите в «Холстомере»); удила на зубы не попадают, если попадают, лошадь вскидывает головой и резко подает назад, удила не гремят и т. д. Описание неточно, набор деталей случаен и стандартно сравнение «как кремень». Не придираюсь, задаюсь вопросом: в пределах одного повествования, знание материала и тут же приблизительность и ошибки? Умолчал же я о шолоховских конях, потому что нельзя было использовать наиболее яркие из доступных мне красок. Михаил Александрович в телефон говорит: «Н-ну, г-де жже т-ты? Жжжду». А тут из хрущевского секретариата звонят и приказывают очень любезным тоном: «Вас с иностранными гостями гордость нашей литературы ждет, так уж, пожалуйста, расстройте встречу». Звоню, слышу: «Г-где жжже ты? Что? Ну, хоть сам приходи. Ж-жду!». Дрогнул я, не решился. Потом слышал, рассказывали, будто мы с Шолоховым всю ночь пили и говорили о лошадях. К сожалению, не пили и не говорили. Жаль легенду разрушать. «Такому вранью грех не верить», – говорил Хемингуэй. «Отрицательной возможностью» романтики называли некое событие несостоявшееся, однако значительное по самой возможности такого события. А разговора, как я уже сказал, было у нас два. При воспоминании о первом разговоре звучит у меня в памяти голос полный энергии и силы. Такой голос мог отказать в законной просьбе Борису Ливанову. Борис Николаевич готовил постановку «Тихого Дона», а времена военные. «Миша, – актер по дружбе попросил писателя, – пусть сын Григория выйдет на занавес – он ведь подрос и, наверное, воюет. Напиши монолог». Всякий, кто помнит те времена, подтвердит, как трудно было отказать в подобной просьбе. «Всё для фронта!» – лозунг того времени. Шолохов сказал: «Нет, не буду! Я написал роман ...». Нетрудно было добавить монолог, однако исказился бы смысл романа, трагедии неоптимистической (что и тревожило Николая Островского), речь примирила бы шолоховских героев с их траги415 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ческой судьбой, ведь черное солнце как поднялось, так и стояло над Мелеховыми. В телефоне четкий и сильный шолоховский голос настаивал, чтобы я назвал своё отчество. Без малейшей рисовки Шолохов отверг мой довод: слишком велика для меня честь по возрасту. Спрашивал, само собой, неспроста. Спорил же он о псевдонимах с Константином Симоновым, называя его «рыцарем с закрытым забралом». Откройся, кто ты на самом деле есть? Чей сын? Когда же отчество я назвал, тот же звонкий, приветливый голос произнёс: «Ну, вот, мы с тобой Михаил и Михайлович», – и как бы установив через имена неофициальную связь между нами, Шолохов столь же благожелательно продолжил: «Буду в Москве через месяц, тогда и увидимся: звони!». Через месяц: «Г-где жже ты? Ж-жду!». В референтуре Гибель Диляры «Основная задача, поставленная перед Институтом Мировой литературы, это изучение русской литературы, литератур советских республик, а также зарубежной литературы, древней и современной». Справочник по русской литературе Виктора Терраса, Издательство Йельского Университета, 1984. Сотрудники Института пользовались нашими рефератами, а также получали от нас устную информацию. Мы выступали перед ними с обзорами зарубежной печати. Среди наших слушателей находились вошедшие в историю инакомыслящие. Светлана Иосифовна Аллилуева задала мне вопрос, есть ли надежда на будущее, изъяснялись мы с ней эзоповым языком, и мой ответ был: «Ни малейшей». Дочь Сталина покачала головой: «О, нет, вы не знаете ...» А чего я не знаю, так и не смог от неё добиться. Сейчас её упрекают за то, что в своей второй книге, написанной и выпущенной уже за рубежом, она выдала мне неизвестное – назвала круг своих инакомыслящих друзей. Слегка подавшись вперед и глядя на нас не косившим глазом, Андрей Донатович Синявский внимал нашим рассказам о том, что появился за рубежом некто печатающийся под псевдонимом «Абрам Терц». Мы же понятия не имели о том, что Синявский слушал о са416 Том 1. Годы учения и учения мическая божья коровка видела одного из всадников Апокалипсиса. Отпрашиваясь у неё с работы, чтобы промять кровного рысака, я возвращался, благоухая снегами и туманами, как сильный запах конского пота, подкрепленный ароматом перегара после вчерашнего. Отличаясь изысканностью манер не позднее начала ХХ века, Жантиева всё выдерживала стоически и не только не держалась от меня подальше, читая черновики моих рефератов, но даже требовала, чтобы я не удалялся в другой угол комнаты и как можно внимательнее вчитывался в её постраничные замечания. Намылив мне голову, из которой торчали сено и опилки, она забирала черновики домой и возвращала их мне на другой день с дополнительными пометами. «Имея в виду общую идею автора, постарайтесь передать как можно точнее…» – таким слогом и её рукой всё было изложено. На полях моих переводов появлялся параллельный текст. Таковы были жантиевские пометы, которые мне оставалось включить в свой реферат, будто это я сам всё прекрасно понял и ещё лучше написал. Ха-ха! Многоучёная начальница поднимала меня телефонным звонком, едва только удавалось мне лечь спать и даже заснуть, под утро, и сквозь гул в гудящей голове слышался мне глуховатый голос, говоривший неизменно правильным языком, как по-писанному, с отчётливым интеллигентским выговором: «Ещё раз обдумав, что вы вчера говорили о Джойсе как последнем слове литературы, я всё же не могу…». О, зачем я говорил? Зачем?! От сказанного не отрекаюсь, но стоит ли о том вспоминать, когда ещё и солнце не встало? Однажды уже не утром, а как-то к вечеру, в коридоре ИМЛИ, Жантиева остановила меня со словами: «Я должна вам что-то сказать». В коридоре было полутемно, и быть может мне лишь показалось, будто глаза у неё поблескивают, как от слёз. «Вы … вы … – с трудом выговорила Д. Г., – сослались на мою старую статью о Джойсе». В чём дело, Диляра Гиреевна? «Теперь такие сноски редкость», – был ответ. И пошла дальше по коридору, опустив голову. Тут меня осенило: Диляра, конечно, того и не подумала, зато другие в меру своего благородства подумают, что сноска – подхалимаж. Убрать? Н-нда-а, дилемма … Ещё случай: умирал в слезах ветеран-литератор С. М. Брейтбург. «Плакал! Уж так плакал», – говорили домашние. Увидел он вышедшую книгу своих учеников и не нашел в ней своего имени. Последние слова его были «Отдайте Ми …» Глазами указал на 419 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь парные бронзовые скульптуры лошадей на шкафу. Прежде чем выполнить его волю, домашние спросили, за что такой дар? Мой ответ: ссылка на его публикацию полемики Толстого с Бернардом Шоу о Шекспире. Старик был счастлив, что существует хотя бы под строкой. я с Кавказа из служебной непредусмотренной поездки с конниками, вызвала нас завкадрами и предложила ознакомиться с запиской. Адресован человеческий документ был дирекции, но сочли нужным дать его прочесть некоторым сотрудникам, в первую очередь референтам. Заглянув в слегка измятую страницу из ученической тетради (для личных целей наша начальница избегала пользоваться писчей бумагой, которую выдавали на реферативный отдел, а мы государственную бумагу таскали пудами ради собственных творческих нужд), я напал на знакомый слог: «Имея в виду вышеизложенные обстоятельства, я постараюсь привести в исполнение принятое мной решение, а именно пойти навстречу смерти…». Жантиева лишила себя жизни, как потом оказалось, из-за ошибочного диагноза ракового заболевания. Она была одновременно боязлива и бесстрашна. Понимая, что, составляя рефераты с подтекстом, молодой нонконформист отводит душу, она качала головой, опасаясь, как бы чего не вышло, и все-таки визировала рефераты для распространения. Боялась воды и выбрала ужасный для неё способ уйти из жизни – утопиться. Надев для тяжести зимнее пальто, она бросилась с моста в Яузу. Как знать, возможно, у неё в тот момент было то же самое выражение в глазах, какое я видел у неё, когда, пугливо оглядываясь по сторонам, она спрашивала: «Душу отводите?» и ставила на реферате свою визу. Жила Жантиева в коммунальной квартире – не для посещения иностранцами. Исключение сделали ради Олдингтона. Когда английский писатель приземлился в Шереметево, он первым делом произнес Dilyara Zhantieva. Она рецензировала его книгу о полковнике Лоуренсе, доставившую ему множество неприятностей, и Диляре Гиреевне разрешили принять у себя зарубежного гостя. В той же комнате, где были мы у неё вместе с Олдингтоном, нашли разложенные на письменном столе конверты с разными именами. Кому-то она отдавала копеечный долг, кого-то просила поставить в известность о её кончине научное общество изучавших жизнь и творчество Олдингтона, она извинялась перед библиотекой за не420 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь одинок», – говорится в единственной полнометражной его биографии . Бедность и одиночество оказались взаимообусловлены. 197 Литератору, чтобы найти источник существования, нужны связи. В международной среде левых Серж знал едва ли не всех и его знали. Находились и такие, кто искренне был готов ему помочь, в том числе Оруэлл, но доходило до издателей, вроде бы тоже левых, однако возникали препятствия: издатель работает на потребителя, а Серж не укладывался ни в одну из магистральных линий левизны. Сюзан Зонтаг, с которой я увиделся уже после всех битв «холодной войны», отдавала должное Сержу, но ставила его следом за Кестлером и Оруэллом, по-моему, в силу инерции суждений уже установившихся. Но такие книги, как «Тьма среди бела дня» или «Восемьдесят четвертый год», – параболы, повествования символические. Что у Кестлера символизируется, у Сержа предстает в подробностях психики и поведения. У Джорджа Оруэлла людьми населены ранние, «рабочие» романы и его очерковая книга «Дань Каталонии», ему с диккенсовской выразительностью удавалось изображать людей, но уж так сложилась судьба этого первостепенного по дарованию писателя: литературно слабейшая его книга «Скотный двор» принесла ему политическую славу, созданную руками людей, которых он только и делал, что обличал. Лучшие его страницы остаются нечитанными. Всё издано и переиздано, всё доступно, но даже литературные судьи, рассуждающие о «непременном значении Джорджа Оруэлла», мне кажется, не читали лучших его страниц. О превратности своей славы как разоблачителя социализма говорил сам же Оруэлл, незадолго до своей кончины утверждая: «Каждая строка, которую я написал всерьез с 1926 года была прямо или косвенно направлена против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимаю». Виктор Серж шёл по дороге, проложенной Замятиным, но так бывает: Джозеф Конрад стал флагманской фигурой модернизма, за ним, как в фарватере, шли таланты, Джек Лондон или Грэм Грин, воплотившие его замыслы лучше, человечнее, чем это получилось у самого «адмирала». «Дело Тулаева», один из важнейших персонажей которого назван Кондратьевым, – ожившее «Мы», растянутая на роман угроза «Ужо тебе!». Но как растянутое! Написано настолько хорошо, настолько ярко, что не вызывает желания тут же делать выводы, хотя искушает слово революция, произносимое едва ли не 426 Том 1. Годы учения и учения на каждой странице и сопровождаемое то осанной, то проклятиями. Бесчисленные переживания, связанные с этим словом, в «Деле Тулаева» уловлены и запечатлены, картина богата оттенками, располагает к размышлению, подчас непосильному. В конце концов такое же впечатление, называемое в повествовательном смысле, открытым, производит и «Тихий Дон», заключением которого является черное солнце и маленький сын, оставляющий, пусть слабую, всё же надежду на будущее. В небе у Сержа, постоянно ночном, светят черные звезды, а заканчивается роман маршем молодости. Автор «Дела Тулаева» создал впечатление непрерывной преемственности революции-контрреволюции-подъема одной как явления единого, а не стороны-с другой стороны. У Замятина значительно направление мысли, значителен замысел, но замысел – не исполнение, о чём некогда красноречиво высказался Бальзак. Например, пьесы, запрещенные в шекспировские времена – их значение несомненно, но что это были за пьесы? «Мы не лишились шедевров», – заключил шекспировед Аникст, и я могу себе представить, чего подобное заключение стоило «Абрамычу», которого знал очень хорошо. При всеобщей убежденности, будто запрещенность есть признак гениальности, международно признанный шекспировед, которого прочили в лидеры либеральной советской интеллигенции, если и желал иного вывода, то неспособен был пренебречь фактами. В Отделе рукописей ИМЛИ я обнаружил замятинскую памятную записку с изложением истории запрещения «Мы», не использованную в литературе о Замятине. Он пытался объяснить, что дело было не так, как многим хотелось бы думать. Из этой записки (Фонд 47, Опись 2) вывод ясен: «Мы» – предлог. Нападки на Замятина, согласно самому Замятину, не имели отношения к роману. Скандал был проявлением застарелого соперничества между Петербургом и Москвой, обострившегося в советских условиях централизованного снабжения. Сейчас трудно себе это представить, но в советские годы утративший столичный статус Ленинград числился городом второй категории. Ленинградцы пробовали бороться за имущественное равенство, тогда центральная литературная власть в Москве взялась за роман, потому что (говорил Замятин) требовалось наказать ленинградскую писательскую организацию. Автор «Мы» руководитель организации, его и выбрали как мишень. 427 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Литературно-политический скандал нанёс Замятину зло житейское и принес благо творческое. Подвергшийся нападкам писатель оказался канонизирован благодаря вере в обратную связь: запрещенность – признак гениальности или, по меньшей мере, талантливости. В дальнейшем, при советском прижиме, замятинский синдром дал формулу беспроигрышного успеха. Запрещая, приговаривали к бессмертию, сказал бывший слушатель семинаров Замятина Вениамин Каверин, и если взыскующий славы был готов пострадать, он становился неуязвим для критики. Про всех и каждого из пострадавших это сказать было бы кощунством. В ряду истинных мучеников нашего времени несчастный и, к сожалению, неодаренный Анатолий Марченко, нужная всем, тем и другим, для пропаганды и антипропаганды жертва диссидентской индоктринации и преследования советскими властями. Однако разобраться надо, кто был кто, если сам Пушкин, по воспоминаниям людей из его ближайшего окружения, искал смерти. Предостаточно было приспособленцев наоборот, не к официозу, а к оппозиции, искавших славы и антиславы. Вызывали огонь на себя, добиваясь, если не бессмертия, то хотя бы успеха. Выработались приемы, автоматически производившие нужный результат. Знал я искателей славы, которые провоцировали преследования вместе с организацией сочувствия. Заблаговременно давали знать, кому следует, говорили одним, что грядет скандальное событие, будьте наготове, другим: торопитесь увидеть, а то прикроют! Один и тот же голос говорил на два голоса, поклонники были подстегнуты: «Спешите на спектакль!», а власти предержащие предупреждены: «Учтите, соберутся толпы!». Колючей проволокой плохо пишущие оказывались защищены от критических приговоров: несправедливое политическое обвинение отменяло все прочие упреки. В критическом суждении о пострадавшей бездарности стало нельзя отделить политическую неправду от литературной правды. Либо политический донос пиши, либо помалкивай. Когда работал я в журнале «Вопросы литературы», нам приносили материалы о репрессированных писателях, и поступил разбор романа Аркадия Белинкова. Это была не судебная экспертиза, осудившая роман вместе с автором, нет, это была домашняя, ещё до скандала написанная кем-то из друзей «рецензия» – разгромная. 428 Том 1. Годы учения и учения Чтобы напомнить об ещё одном мученике диссидентского календаря, воспользуюсь биографической справкой в информационном бюллетене «Мемориал». «Аркадий Белинков, – читаю в бюллетене, – был первым представителем русской эмиграции так называемой третьей волны и, как всякий первопроходец, оказался непонятым и отвергнутым». Если называть первого, то я не знаю выехавших раньше Алика Дольберга. Белинков оказался среди первых вырвавшихся за рубеж диссидентов, но эмигрировал до того, как хлынула за границу «третья» волна, что и сказалось на его участи: ему не нашлось готового места. Всякий ли первопроходец оказывается непонятым и отвергнутым – это миф, которому верить могут поклонники Айн Рэнд. И был ли Белинков непонят? Всё, что я о нём слышал, проводило границу между непонят и непринят. Именно потому, что Белинков был понят, его окружала атмосфера неприятия – недоумения и неприязни. Недоумения со стороны американцев, не понимавших, зачем он приехал и какое ему найти применение, к тому же без языка – английского. Неприязни со стороны русской эмиграции второй волны, которая жила, точнее, доживала свой век с настроениями по адресу России иными, чем настроения Белинкова. Видели в нём человека, неспособного высокое мнение о себе подтвердить: вышедший из элитарной советской среды зазнайка с раздутым самомнением, которое ещё и преумножено репутацией мученика . 198 Итак, получили мы критический приговор, вынесенный до осуждения политического кем-то из близких к Белинкову, и если впоследствии судебная экспертиза признала роман антисоветским, то автор домашней рецензии доказывал слабость Белинкова-писателя. Повертели мы в руках разгромную рецензию и … не решились печатать. Кто поверил бы в чисто-литературную подоплёку публикации? Сколько ни объясняй, выглядит двусмысленно – похоже на донос, хотя к аресту Белинкова отношения не имело. Иметь не имело, было убийственно как литературная критика, но всё же, хотя и не вследствие, однако после этого Белинков был едва не убит, на допросах физически искалечен и на процессе осужден, уничтожен граждански. До критики ли тут? В этом и во множестве других случаев следует признать одну справедливость и одну несправедливость, связанные несчастным стечением обстоятельств: произведение неудачно – автор несправедливо осуждён. Причинно-следственной связи между этими дву429 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь физическое оздоровление научных сотрудников, ни на что другое истратить эти средства было нельзя, запаслись лыжами. На зиму лыжи я взял, зима прошла – пришел сдать, написал сдал. «Разве так пишут?» – усмехнулся Андрей Михалыч Демешко, завхоз и профорг: у него всегда можно было занять пять рублей до получки из профсоюзной кассы. Я спросил, как же писать. А. М. продиктовал, формула в памяти моей запечатлелась: «На хранение спортинвентаря принял». Доволен был хозяйственник, что научный сотрудник послушно писал под его диктовку. А Родионыч не настаивал на формулировке «научной», рискнул я остаться с прежним названием, думая добраться до причин выбора шекспировской пьесы и пушкинской самооценки. Занимательная наука «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная». Пушкин. Занимаясь своей диссертацией, искал и не находил я у авторитетов шекспироведения и пушкинистики объяснения, почему Пушкин заинтересовался «Мерой за меру». Из непушкинистов и нешекспироведов, кто касался вопроса, те говорили о том, что им виделось или думалось. Их измышления не проясняли Пушкинской мысли. Пятидесятые-шестидесятые годы – времена относительного послабления, и людям хотелось высказаться. Многие, как повод, использовали классику и под предлогом истолкования великих произведений излагали свои соображения. «Не Гоголь важен, а мысли автора!» – услышал я на обсуждении нашумевшей книги о Гоголе. Мне же был важен Гоголь, сказанное любым «Гоголем» содержательнее высказываемого от его имени. И вот попалась мне книга И. Л. Фейнберга «Незавершенные работы Пушкина». С Ильей Львовичем были знакомы мои родители, у меня была возможность, читая его книгу, при случае задавать ему вопросы. Илья Львович занимался «Историей Петра Великого» и автобиографическими записками, и как занимался, дало мне ключ к пониманию пушкинских намерений в отношении Шекспира. Речь в книге Фейнберга шла о том, что у Пушкина осталось незаконченным, самим поэтом уничтоженным и утерянным вроде бы безвозвратно. Осторожно и вместе с тем основательно пушкинист 432 Том 1. Годы учения и учения высказывал свои предположения о том, частью какого целого могли быть пушкинские фрагменты, казавшиеся разрозненными замечаниями без какой бы то было связи между собой. Фейнберг связь установил: Пушкин, касаясь до всего слегка, развивал мысль, занимавшую его неотступно. В пушкинских размышлениях Фейнберг проследил систему и очертил круг пушкинских интересов. Судить с известной уверенностью, как развивалась мысль Пушкина, становилось возможно на основе «археологической работы», так определил исследователь свой подход, название которому, возможно, взял у Ницше. Но в отличие от Ницше Фейнберг не надумывал. Пушкинист-археолог придерживался принципа, который определил Пушкин, работая над бумагами Петра: «Следить за мыслями великого человека». Некогда к такой работе приступил Владислав Ходасевич, и в дальнейшем предпринимались попытки вчитаться в Пушкина, но сразу же, ухватив одно звено, идею или тему, подчиняли Пушкина «любимой мысли», своей, не пушкинской. Отправляясь от пушкинских замечаний, истолкователи продолжали рассуждать, подчас изобретательно и умно, но так, будто их мысли и есть мысли Пушкина. «Больше ничего не выжмешь из рассказа моего», – говорил Пушкин. Сергей Бочаров, талантливейший истолкователь («голубые мозги», судили о нём), любил повторять эти слова, но сам же, по-моему, насильничал над текстом, не всегда, но бывало и насильничал. А такой истолкователь, невероятно проницательный и немыслимо образованный Берковский, взял и выжал из «Повестей Белкина» целую философию истории и дальнейшую эволюцию всей русской литературы, что не соответствует ни эволюции, ни истории, ни «Повестям Белкина». Статья Берковского – самостоятельное, отдельное от предмета истолкование, произведение критического искусства. Реальная критика вычитывала, что в тексте сказывается, у Берковского – полет мысли над текстом, домысливание в тексте отсутствующего, причем, одни домысливают интересно и содержательно, другие рассказывают неувлекательные сказки, Берковский рассказывал интересно, очень интересно. Фейнберг, выдерживая дистанцию между мыслями поэта и своими соображениями, тщательно, подобно археологу, очищал сказанное Пушкиным от истолкований, наслоившихся на пушкинский текст. Граница, разумеется, зыбкая. Легко заметить очевидную подстановку, когда Пушкина выдумают, как делают теперь, навязывая 433 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ему консерватизм и пиетизм – настроения ныне модные. О Пушкине пишут, будто он порвал со всем, чему поклонялся в молодости, отрекся от вольтерьянства и декабризма. Это Пушкин, который в своей последней статье называет Вольтера великим, а память о друзьяхдекабристах хранит до конца своих дней! Попадись такие выдумки пушкинистам старого покроя, они бы освежевали выдумщиков до кости. Фейнберга отличала особая осторожность в обращении с Пушкиным даже по сравнению с пушкинистами, которые были его учителями и оставались для него авторитетами. Принцип Фейнберга увидеть своими глазами, – не довольствуясь сведениями из вторых, даже надежных рук. «Свои глаза» – взгляд исследователя, который смотрит, зная, что до него уже увидели, и высматривает незамеченное в хорошо известном. Модзалевский, составивший описание библиотеки Пушкина, не заметил некоторые «отметки резкие ногтей» в книге для Пушкина краеугольной: «Адольф» Бенжамена Констана – этот пропуск попался даже мне, вовсе не архивисту. Фейнберг из личной библиотеки поэта взял книгу, не читанную после Пушкина, и сделал открытие. Открытие сводилось к поправке всего-навсего одного имени, а имя позволяло уточнить название одной книги из одного частного письма. Кто такой «доктор Кун», упомянутый в пушкинском письме и зачем он понадобился Пушкину? Спрашивали и недоумевали. Не «Кун», а «Кук», установил Фейнберг. В пушкинской библиотеке он нашел книгу Кука «Путешествия и странствия по Российской Империи», а в «Путешествиях» обнаружил закладки – многочисленные! – сделанные Пушкиным. «Надо выяснить, – утверждал Фейнберг, – что же заинтересовало Пушкина в записках доктора Кука ...». Почему же, всё настойчивее занимаясь «изучением России», Пушкин обратился ко взгляду со стороны? Зарубежный наблюдатель, живший и работавший в нашей стране в 30-40-х годах восемнадцатого века, занял место в системе размышлений Пушкина об отечественной истории . Читая книгу Кука, Фейнберг надеял199 установить, о чем размышлял Пушкин, думая о судьбах России. Докопаться до смысла пушкинских закладок в записках Кука пушкинист-археолог не успел. Дата под статьей Фейнберга «Неведомая книга», говорит о том, что начал он трудоемкую работу за четыре года до своей кончины. 434 Том 1. Годы учения и учения Срок, отпущенный пушкинисту, оказался мал, чтобы, не подменяя измышлениями размышлений Пушкина, выяснить, есть ли система в неупорядоченных и зашифрованных заметках поэта, сделанных им попутно, когда, занятый изучением своей страны, он заинтересовался странствиями англичанина по России. «В современном мире есть две великие нации, разные в основе, однако устремленные в одном направлении. Я имею в виду русских и американцев. Оба народа возрастали незаметно. Когда человечество было занято чем-то другим, они вдруг вырвались в ряд первостепенных стран, так что мир в одно и то же время узнал об их существовании и об их величии... Их начала, их пути различны, но, кажется, они призваны Небесной Волей оказывать влияние на полмира». Алексис де Токвиль, 1835. На ход пушкинской мысли открыло мне глаза исследование Фейнбергом статьи Пушкина о записках Джона Теннера: американец, попавший в плен к индейцам и оставивший отчет о своих злоключениях. Статьей Пушкина занимались большей частью не филологи, а этнографы и антропологи. Они, согласно со своими специальными интересами, не ставили вопроса, важного для литераторов: чем индейский пленник привлек поэта? А литераторы от вопроса уходили, ссылаясь на разносторонность интересов Пушкина и не объясняя, зачем ему понадобился американец, очутившийся среди «диких». Не поняли того в свое время и подписчики, получившие статью «Джон Теннер» в третьем номере пушкинского «Современника» за 1836 год. Пока не попалась мне работа Фейнберга, я тоже решительно не мог этого понять, хотя читал и перечитывал пушкинскую статью множество раз. Перечитывал и, подобно современникам поэта, недоумевал, к чему, если уж говорить об Америке, тратить силы на какого-то Теннера, а не написать о романах Купера, в той же статье только упомянутых. Почему бы, вместо злоключений незадачливого поселенца, не откликнуться целой статьей на вышедшую тогда же книгу французского землемера Алексиса де Токвиля, которому в той же статье отведен один абзац. Мнение Пушкина о книге де Токвиля «Демократия в Америке» часто упоминается. Пушкин узнал о книге из разговоров с А. И. Тургеневым, который привез новинку из Парижа. Судя о французском авторе с чужих слов, Пушкин обратил 435 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Трагедии Шекспира, какую ни возьми, завершаются установлением государственного порядка, их можно назвать оптимистическими. Они менее кровавы по сравнению с популярными в те времена представлениями «грома и крови». Вычислили соотношение по уцелевшему списку реквизита, где указано сколько и для какой пьесы требовалось «ведер крови», то есть подкрашенной воды, «отрубленных голов», «вырванных глаз» и «вырезанных языков». Оказалось, для трагедий Шекспира устрашающей параферналии было нужно в три раза меньше, чем для популярнейшей «Испанской трагедии» Томаса Кидда, успех представлению в том случае обеспечивало «всевозможными способами поголовное умерщвление действующих лиц». Финал «Меры за меру» достаточно благополучен, однако оптимизм уклончив: власть и порядок строятся на иллюзии и самообмане, это единственный способ избежать другой крайности, когда «совесть заменяется законом», что во множестве случаев совершается сегодня, адвокаты так и объясняют: приговор по совести оказался бы, возможно, другим, но закон есть закон. «И дюк его простил», – так заканчивается написанная на основе «Меры за меру» пушкинская поэма «Анджело»: прощен нарушитель закона. «Закон – дерево» – эти слова Гоголь записал за Пушкиным. «Милость к падшим» становится способом управления. Но как простить тех, кто «не годится ни жить, ни умереть»? Этот истинно шекспировский момент я в свое время упустил из вида. Отец мой, повидавший и потерпевший, напротив, именно на такие моменты обращал внимание. Скажем, разговор Шута с Королем Лиром в степи во время бури. Шут, «дурак» по амплуа, проявляет, по сравнению с ригоризмом Короля, глубокое и гибкое понимание того, что называют human cоndition – жребием человеческим . 202 В тот же ряд можно поставить многозначительный эпизод из «Меры за меру». Сцена такова: во имя сердечного правосудия, что- бы спасти достойного человека, по закону приговоренного к смерти, требуется вместо него срочно казнить кого-нибудь, все равно, кого, лишь бы вовремя. А преступника и пропойцу неизбежно ждет плаха, поэтому его просят, в виде одолжения, отправиться на эшафот на день раньше. Нет, отвечает страдающий тяжелым похмельем, не пойду, башка трещит. «Так ведь голову тебе отрубят, и сразу полег444 Том 1. Годы учения и учения чает!» – говорят ему, а он: «Нет, и нет». «Ни на что не годен, – заключает Герцог-гуманист. – Ни жить, ни умереть» Студент, которому дали маленькую, однако важную роль, убедительно сыграл отпетого преступника и безнадежного пьяницу. Из писателей советского времени бытописателем и, если угодно, певцом этой среды явился Василий Шукшин. «Хоти не хоти, всё едино, ничего не достигнешь». Максим Горький. По Руси (1912-1923). Горьковская предреволюционная книга подразумевает вопрос, который тогда стал острее всех вопросов – о качестве людей, которых подвигали и сумели подвигнуть на революционный переворот. «Искорки в душе нет... силы, что ли?» – слова из той же книги. Множество подобных типов Горький повидал и постарался запечатлеть их, наделенных привлекательными душевными качествами и в то же время погибающих. Искорка в душе у них есть, есть и сила, не хватает «клея», который бы стянул все свойства в созидательную энергию, разве что, по Константину Леонтьеву, взовьется над ними государственный кнут. Ленин собирался переварить этих людей, Сталин положил их бессчетно, строя социализм в отдельно взятой стране. За океаном Петр Дементьев повидал предостаточно беспутных, но видел и тех, кто хочет, может и своего добивается. Однако, что это за среда и чем завершается её торжество? Одномерными человеками, способными понять одно и проявляющим тупость за пределами своей самоудовлетворенности. В старой России сохранявшиеся и оберегаемые кастовые перегородки не дали такой среде взять своё. Рассказывал туляк Трофимыч: первому в Туле богачу, оплатившему расходы по случаю проезда через город Великого Князя Николая Николаевича, не разрешили представиться его Императорскому Высочеству, вперед вышел обедневший князек. Таков выбор между одинаково негодными. Таков вывод и барона Врангеля-старшего, мемуары которого охватывают время от Николая Первого до Николая Второго: «В России всё возможно, но сделать при этом практически ничего нельзя». Врангель рассказывает, как у нас не делали того, что надо бы сделать, и делали то, чего не надо бы делать, а в результате от палочного правления всевластного Николая Первого пришли к безвольному 445 Том 1. Годы учения и учения накопления материала. мне повествовательных приемов. Начал с Перезнакомился со всеми, с кем только мог, и едва ли не каждая встреча годилась для «кадра» техникой киноглаза, – сопоставление разных эпизодов по контрасту друг с другом. Взял интервью у рабочих, они работали в цеху, который, кажется, не ремонтировался с тех пор, когда во второй половине XVIII столетия Сормово считалось передовым предприятием страны. Свидетели революционного прошлого, участники исторической стачки начала ХХ века прошлись со мной по Сормову, выражая свою готовность, хоть сейчас, вновь подняться на последний и решительный бой: «Баррикады ещё не разобраны!» Как бы сам собой получался point counter point, контрапункт. Состоялись у меня беседы с деятелями современности, директорами двух заводов, автомобильного и сталелитейного, и директора подтвердили, что атмосфера накалена до угрозы стачки. Задавались директора вторым из русских вопросов, не зная «Что делать?», как объяснить рабочим, за что те получают зарплату, сократических диалогов. и это был многообещающий материал для Побывал я на цеховом комсомольском собрании, председательствующий, постукивая карандашом по столу, повторял: «Всё вопросы, вопросы – хтой-то будить за них отвечать ...» – можно передать с оттенком остранения, в стиле Батлера. Старался я найти как можно больше живых свидетелей истории, повидал столетнего старца, ходившего бечевой с бурлаками, а также встретился с черносотенцем. Тот самый бывший член Союза русского народа, которому советская власть дала персональную пенсию. «И не простой хоругвеносец!» – говорили о нём старики-стачечники. «Это передовой человек. Всегда шёл впереди», – сказал коммунист, друг вожака Сормовской стачки Заломова. Обе эти встречи я занес в путевой дневник, предполагая в описании дать flashback, ретроспекцию. Позволили мне сидеть в автомобиле по ходу сборки на конвейере – материал для монтажа. Добрался я до Китеж-озера, думая описание поездки стилизовать в манере Мельникова-Печерского, хотя припасть к воде и послушать колокола было невозможно – зима. Зато в Арзамас, колыбель раскола, ради жизненного эксперимента ехал на паровозе, машинисты мне разрешили кидать уголь в топку, и я собирался, по Джойсу, запечатлеть синхронность: вся жизнь кочегара мечется перед ним в огне! 453 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Символической оказалась встреча со сталеваром, молодым человеком, Героем Социалистического Труда. Следуя панферовскому требованию, я, прежде чем писать правду, старался, следуя Хемингуэю, добраться до момента истины corto y derecho, коротко и прямо, мы со сталеваром в цеху немного поварили сталь и пошли к нему на квартиру. Нет, нет, о бутылке и в мыслях не было. Согласно тому же панферовскому требованию я хотел посмотреть, как живёт Герой труда. Небольшая комната в общежитии, опрятная, мне показалась просторной, потому что в комнате никого не было. Но комната сразу уменьшилась, когда оказалось, что в ней живут три семьи. «А ведь у нас у всех дети есть», – выговорил мой собеседник и на глазах у сталевара выступили слезы. Работал герой труда по- коммунистически и жил коммунально. несобственно-прямую Через речь, в манере Батлера, хотел я иронически представить список системных несообразностей: указание колхозного конюха сварить подбитого грача, паспорта, отнятые у подмосковных колхозников, табунщик, съевший за ужином кусок арбуза, коробка килек у научного сотрудника в Тбилиси, столетней давности книги, заключенные под гайку и спрятанные от читателей, и наконец жизнь сталевара: наградили Золотой Звездой и поселили в человеческом отстойнике. Оставалось создать достойный Пруста поток сознания, и насквозь, не беря на себя роли всеведущего рассказчика соблюдать границы «точки по Генри Джеймсу, Джозефу Конраду и Грэму Грину. По ходу жизненного эксперимента, с паровоза, на полпути, перебрался я в вагон, заснул и проспал остановку. Пришлось возвращаться по шпалам ночью, зимой, в декабре. Если юнгианские символические совпадения заставляют заметить себя, то бывает, чувствуешь себя ведомым, ноги сами тебя несут, как несли нас с Митей и Димкой из дома, а куда, сам не знаешь, но несут. Лес по обеим сторонам полотна. Уже теперь я думаю: а что если бы напали на меня волки? Возможно, их там и нет было, но что было, то было: ощущение совершенной безопасности, в мыслях ни волков, ни злых людей. На переезде попросился в избушку к стрелочнику. С полчаса постоял с ним рядом спиной к печке. Двинулся дальше. Добрался до села Григорова, где родились идейные враги Аввакум и Никон. Словно меня и в самом деле кто-то вёл, оказался перед 454 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь нели мозги. Хотел совершить «Герценский маршрут» и попросил Путинцева Владимира Александровича, руководителя издания герценских сочинений, снабдить меня лондонскими адресами Герцена. Не видевший Лондона В. А., без слов, в ответ на мою просьбу, тут же сел у стола и, не отрывая пера от листка бумаги, составил список из тринадцати адресов с номерами домов и названиями лондонских улиц. У него заняло это полчаса, а я в Англии, не имея возможности выпустить вожжи из рук, за два месяца не нашел времени, следуя списку, пройти по всем адресам. Лондонский листок я сохранил как возникший у меня на глазах фетиш специальной осведомленности. Недавно услышал: «Книга какого-то Путинцева о Герцене ...» Какого-то?! Чуть было я не задохнулся: после трахетомии у меня от волнения, как у крыловской Вороны, дыхание спирает. Какой-то держал у себя в голове тридцать томов сочинений, под руководством какого-то сотрудники, не выезжавшие за пределы Садового кольца, в докомпьютерный век, кажется, присутствовали на заседаниях Британского Парламента и Парижской палаты депутатов, а также получали западноевропейскую прессу 50-70-х годов девятнадцатого века, такова полнота и надежность комментариев ими составленных. А сейчас взял я в руки роскошные изданные тома Собрания сочинений Константина Леонтьева, приятно в руки взять, а комментариев нет, хотя редакторами значатся люди, выезжающие за границу и компьютер у них под рукой. Лондонские беседы Герцена с Толстым и Достоевским определили направление их мысли, от него они услышали им выстраданное представление о соотношении России и Запада. Толстому Герцен подал идею, которая воплощена «Войной и миром»: самосохранение нации, сопротивляющейся прогрессу, который пытаются навязать извне. Герценские «Концы и начала» – это идейный источник «Зимних заметок о летних впечатлениях» Достоевского,о чем в примечаниях, правда, не упоминается, и Сол Беллоу о том не написал в своем предисловии к английскому переводу «Зимних заметок», вообще написал так, что зарубежный читатель из этого предисловия едва ли поймет, о чем собственно путевые впечатления русского писателя, побывавшего на Западе. Нобелевский лауреат оградил своего читателя от испытанного Достоевским разочарования. Своё разочарование в Западе Герцен пережил и запечатлел без подсказки и предвзятости: «Говорю, что вижу ... Понимание дела вот 470 Том 1. Годы учения и учения и вывод». Видел Герцен духовную старость западно-европейских поколений, он первым из русских обрисовал кладбище, на котором лежат дорогие покойники. «Мещанство – последнее слово цивилизации», за эту мысль Герцен достоин памятника, считал Константин Леонтьев. Как никто из наших классиков, Герцен, самый образованный из них, оказался способен на понимание происходящего в мире. Именно эта его заслуга оказалась в тени, его заслонили фигуры, которые от него узнали увиденное им. Шпенглер, рассуждая о России и Западе, не упоминает Герцена, называя тех, кто глазами Герцена взглянул на Запад. Что же, скажут, у них своих глаз не было? Они не верили своим глазам, пока не поговорили с Герценом, который посвятил их в сложившееся у него представление: Европа стремится осесть, кристаллизоваться в мещанском устройстве до прекращения истории. Френсис Фукуяма это, несомненно, читал и повторил, но на источник идеи не сослался. Гегельянец Герцен в свете усвоенной им философии осмыслил виденное собственными глазами, но оказался «забытым и никому ненужным» – так его положение определил Александр Блок. Герцену, хорошему писателю, по оценке Толстого, выговаривали за непонимание того, о чем он написал и написал лучше тех, кто взялся ему выговаривать. Теперь у нас Герцена поносят, считая космополитом, это он, который о себе написал: «Начавши с крика радости при переезде через границу, я кончил моим духовным возвращением на родину» («Письма из Франции и Италии», 1858). В полную меру пользоваться библиотекой стали мы, впрочем, не сразу. «Взять хотя бы», – нередко в поисках нужных ему примеров на заседаниях говорил Вадим, словно все это ему давно известно, на самом же деле «хотя бы» являлось чтением всего лишь вчерашнего дня. «Давно пора понять» читаю в кожиновских статьях тех лет, читаю и вспоминаю, сколько раз на заседаниях приходилось слышать от Вадима «Давно пора», а я про себя прикидывал: «Давно ли мы-то с тобой поняли?». Когда Вадим меня погнал, буквально погнал в библиотеку за книгой Бахтина о Достоевском, то по формуляру было видно, что спросом книга ещё не пользовалась, и сам Вадим, я знаю, без году, как прочел книгу и воспламенился. Константина Леонтьева открыл мне советчик со стороны – В. Д. Метальников. Коннозаводик-переводчик подарил мне за ненадобностью живописный портрет жеребца-производителя своего завода (раму оставил себе) и дал почитать «Анализ, стиль и ве471 Том 1. Годы учения и учения ил доводы, – лишь бы протащить свою идею. Предлагал плюнуть на русскую литературу, словно она была всего лишь «Как прекрасно написано!». А была она прежде всего, как следует, не читана тем же Розановым. Он вычитывал-выковыривал смысл ему нужный для оправдания самого себя. Выдумывал Россию «мужика, попа и солдата». Хорошо ли жилось на Руси мужику, попу и солдату? Была бы Россия страной мужика, попа и солдата, стояла бы по сию пору. Дед Борис как редактор «Русской газеты» сидел среди журналистов недалеко от Розанова на заседаниях Думы. Услыхав от меня «Розанов», он прянул в сторону, словно я ему какую-то пакость подсунул, будто от меня пахнуло чем-то смрадным. Но я не чувствовал того же запаха, мне казалось, выветрившегося. «Вы до Розанова дошли!» – писал мне художник-иллюстратор Н. В. Кузьмин, едва признался я в своём увлечении розановскими книгами. Я не знал, как истолковать этот возглас в послании, нарисованном затейливым кузьминским почерком: поощрение или порицание? Кузьмин предложил мне познакомиться с Татьяной Васильевной, дочерью Розанова, стало быть, не чужд был того круга интересов и связей. Он же предупредил, что Татьяна Васильевна «странновата», не вполне в себе, и тем самым дал знать, что много от знакомства ждать не приходится, но близость прошлого – на расстоянии протянутой руки, хотя из-за чрезмерной занятости, не всегда находилось время руку протянуть. Редкостная по составу, прекрасная полнотой Библиотека ИМЛИ находилась в непрекрасных условиях, на четвертом этаже, без лифта, в старом, давно не ремонтированном доме. Однажды прорвало трубы, затопило часть хранилища, книги, как белье, сушили на веревках. И какие книги! Висело на веревках, о чем сообщили в рекламном буклете, когда введение рыночной экономики стало требовать рекламы: «Наиболее ценными изданиями в этом фонде являются книги и периодика ХVIII-XX вв., а также прижизненные издания русских и зарубежных классиков, книги с автографами писателей, уцелевшие экземпляры книг из тиражей, уничтоженных цензурой». Зная кое-что о международном книжном рынке, я думаю, продать бы дубликаты из того, что висело на веревках, была бы библиотека давно отремонтирована и открыта. Но уникальные собрания библиотеки рекламировались, когда библиотека была закрыта и остается закрытой до сих пор, а часть её сгорела. Проверить, что уцелело, не475 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь возможно, библиотека закрыта без надежды открыться в обозримом будущем. В пожаре, уничтожившем огромное общеакадемическое книжное собрание, погибла перенесенная туда иностранная литература. Значит, уцелели книги, которые я так и не успел сдать. Как же работают сотрудники? «Товарищи, мало пользуетесь библиотекой», – в наше время говорила заведующая. «А пег’eписка Флобег’а не г’азг’езана!» – удивлялся Голенищев-Кутузов, ведь писали о переписке Флобера. Так и пишут, так работают: кто, «ползая по сети Интернета», ищет источники, а кто берет прямо из головы, как выражался Гек Финн. Две культуры «Существуют две нации, между ними нет ни общения, ни сочувствия, нет у них представления о вкусах и взглядах друг друга, словно они обитают в различных сферах или находятся в разных мирах ...». Бенжамен Дизраэли. «Сивилла, или Две нации» (1845). Умонастроение мое институтских времен на первых порах походило на послевоенное увлечение футболом: каждый из нас старался сам «штуки забивать» вместо того, чтобы кому-то другому «отдавать мяч на выров». Очень нужно мне корпеть над чужими текстами! Всё же разнообразие даваемых мне заданий, чтобы их выполнить, заполняло прорехи в знаниях, docendo discimus, способствуя в познании другим, помогал прежде всего самому себе восполнять пробелы в образовании. Срочно к выступлению Анисимова на собрании писателей реферировал нашумевшую лекцию Сноу «Две культуры». Сноу ссылался на эллинизм, а я мало что знал про эллинизм (проф. Полонскую едва слушал), пришлось доучиваться, чтобы не наляпать ошибок. Слушая речь Большого Ивана, когда он в Союзе писателей говорил по моему реферату о лекции Сноу, я понял, что же я реферировал. С облегчением вздохнул, когда упоминая эллинизм, Иван привел выдержки из моего реферата, даже лучше меня самого понимая, что в реферате изложил я. Лекцию Сноу на Западе не забыли и даже справляли её полувековой юбилей, напирая на один мотив, расхождение технического образования с гуманитарным, и минуя политическое существо дела, но уж это я уловил благодаря Большому Ивану, сделавшему выводы на основании моего, не очень мне самому понятного 476 Том 1. Годы учения и учения возрождать нечего. А нам – даешь Ренессанс! Что – мы хуже других? Предприятие всесоюзное, участвовали все республики, каждой полагалось по Возрождению с гуманизмом в придачу, всем – по главе, одной республике страниц не меньше, чем другой, за листаж шло социалистическое соревнование. Если один из наших братских народов обнаруживал у себя в далёком прошлом Ренессанс, а также гуманизм, то и другие не отставали: «И у нас был гуманизм, даже ещё раньше, и какой!» Замысел мировой – гуманизм искали повсюду, не нашли лишь в субтропической Африке, где во времена европейского гуманизма процветал канибализм, как отметила африканистка Ирина Никифорова. Произвол осужден и не отменен, продолжали следовать зазеркальной логике: «Словам я придаю тот смысл, какой мне нужен». Ренессанс толкуем как расцвет, а если говорим Возрождение, то забываем, что это означает возврат. Нужен нам гуманизм в Древней Руси? Найдем гуманизм, цепляясь за слово «человек», которое попадается даже в наших летописях. Руководителям трудов приходилось кочевать из края в край по всей стране. Вернувшись, они давали нам указание всё перекроить, определяя, кому и сколько отвести гуманизма. Ту же ревность Густав Шпет в «Истории русской философии» назвал «самомнением перед соседями». «Всё должно быть в комплекте», – иронизировала Мариетта Чудакова, впрочем, заменяя один комплект имен другим комплектом. Недоверие к интерпретации, как понимается теперь истолкование, зародилось у меня с тех пор, как я прослушал речь академика Конрада. Николай Иосифович пришел на первое заседание с обсуждением проспекта «Истории Всемирной литературы» и целый час говорил об экзегетике и герменевтике. Не впервые услышал я эти термины, они попадались мне в зарубежной печати, но речь Конрада заставила меня о таких понятиях задуматься. О чем же говорил авторитет? Об истолковании текстов нерукотворных, Священных, а литература секулярна и рукотворна. Авторитет говорил не о том, что должно интересовать меня, занимающегося своим предметом, литературой. Вторжение герменевтики в мою сферу есть нарушение границ моей специальности. Экзегетика, пояснения на полях, ещё куда ни шло, а герменевтика – расковыривание текста. У Гадамера, крупнейшего международно признанного авторитета интерпретации, мы были с Михайловым Сашей. До сих пор 483 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь жалею, что не попробовал коньяку, который он нам предложил. Отказались мы, боясь минутного ослабления внимания ко всякому слову, произносимому философом. Не понимаю, почему Саша, соглашаясь написать вместе со мной о визите, не сказал, что он составлял книгу переводов из Гадамера. Для меня книга оказалась большим разочарованием: авторитет интерпретации главным образом повторял по-разному одно и то же о возможности различных истолкований, но его собственных истолкований в книге я не нашел. Прочитал и повидал я крупнейших зарубежных теоретиков литературы моего времени: они, кроме Уэллека, – исторгатели истин, пифии, как мне объяснил сотрудник Института Академии Наук СССР, которого за такое мнение изжили из ... Института. Нет, вообще из философии, его, трезвомыслящего, изгнали сторонники свободы мысли, чтобы у нас было даже ещё свободнее, чем на Западе. Вслушиваясь в споры наших маститых между собой, всё явственнее различал я в их дебатах тонкий, однако важный оттенок – прагматический. Спорят между собой два ориенталиста о суфизме. Слово это я тогда только узнал, поэтому внимательно вслушивался. Один всё знает про суфизм, и другому прекрасно известно, что это такое, восточное умоверчение. Сидят они и, поглядывая друг на друга, прикидывают, сойдёт ли суфизм за гуманизм. Разговор шёл не о том, было ли некое умственное движение гуманизмом, нет, специалисты искали, как то или иное направление выдать за гуманизм, и чтобы выглядело пристойно – научно. Если требуется доказать, что и у нас, не хуже других, была своя эпоха Возрождения, то отыскали средневековую секту так называемых «жидовствующих» . «Это же 209 фо’гменное м’гакобессие!» – говорит Голенищев-Кутузов, а его не слышат. Играя словом «человек», доказывают, будто наши схимники и чернецы были гуманистами. Слововерчением можно заполнить антологию, поучительную, пусть для нынешних поколений неправдоподобную, впрочем, и теперь мудрят, уже без цензуры, свободно, исключительно по своей воле. Посмотришь на важные лица, если попадают они на телевизионный экран, – какая безусловная вера в собственный авторитет, что за самоуважение, достойное лучших сатирических перьев от Салтыкова-Щедрина до Маяковского и Михаила Задорнова (пока Миша не касался лингвистики, тут на него приходилось напускать Леву Скворцова). Если нечто вовсе было невозможно высказать, а 484 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь тьего (Возрождение), читал сам В. М. Жирмунский. Не сделав на полях ни одного замечания, Виктор Максимович на первой странице написал: «Что это – шутка?» У меня в ту пору, при лошадях и прочих увлечениях, было со временем туго. Известно, труднее писать кратко, чем пространно, и вместо того, чтобы составлять проспект, я изложил все свои мысли о Ренессансе. Шёл год за годом. Список членов редколлегии, составленный из ведущих учёных, превращался в мартиролог. Рамка окружила имя крупнейшего компаративиста, благодушно отнесшегося к моей (несколько) неуместной многословности, в рамке Большой Иван, влиятельный директор, защищавший меня от упрёков в (известной) недисциплинированности, не стало всезнающей Елистратовой, которая указывала мне на (некоторые) ошибки (после её замечаний уже никто ошибок у меня не обнаруживал), ушел из жизни универсально образованный Роман – все моложе меня, их теперь вспоминающего. А я выдвигаюсь, не рефераты составляю, главу за главой пишу. «Набросай к завтрашнему обсуждению раздел о шотландской поэзии», – домой звонит мне редактор очередного тома. Нет специалиста? Был, остались лишь одни переделки. «Вам не видать таких сражений...». «Бородино». Вторым университетом стали для меня заседания Отдела зарубежной литературы: высказывались ученые энциклопедической образованности и каждый – специалист в своей области. Пришла на заседание Отдела наша зарубежная соотечественница Наталия Ильинична Чермак, которая обрела европейскую известность под именем Натали Саррот. Предтеча nouveau roman, «нового романа», явилась нам в апогее своего Западного признания, однако увидел я робкую старушку. Мое восприятие возрастное, но я услышал, точнее, почти не слышал, как немолодая женщина говорила негромко, словно стыдясь того, что она говорит. Родом из предреволюционной интеллигентной русской семьи, Наталья Ильинична сразу поняла, куда попала, и, по-моему, смутилась, когда ей предложили высказаться не перед бунтующими студентами, чьим настроениям соответствовала её экспериментальная проза. Высказывалась невнятно, и её пощадили, не обсуждали. С подчеркнутой галантностью обращался к ней Роман, но когда ино504 Том 1. Годы учения и учения земно-единокровная гостья покинула заседание, то сотрудники Отдела, способные сказанное ею измолотить в крупу, перекинулись улыбками: «Ну и ну!». У меня от её прозы было такое впечатление, будто из старого сундука достали некие дедушкины тропизмы, среди сотрудников, наших зарубежников, были помнившие новаторство времен бабушек, и лежалое добро как раз сгодилось, пришлось в пору современной молодежи и вечно молодым преклонного возраста. Как это старье могло казаться новым в современном Париже? Но знавшие о Франции, что только можно узнать из печатных источников, ещё не имели возможности побывать в Париже и вдохнуть атмосферы отставной столицы мира: авангардизм состарился, однако считался и продолжает считаться бунтом, по-прежнему изучается и превозносится как протест. Если после Университета я соглашался с острословами: «Полученное образование следует забыть», то, оказавшись в Институте, стал упрекать себя за прежнюю нерадивость, тем более что среди сотрудников были Роман, Юр-Бор и другие мои прежние профессора. Стал я своих наставников понимать. Споры в Зарубежном Отделе вели к ответу на вопрос, на который раньше не получали мы внятного ответа: «Зачем знать?». Накал дискуссий служил ответом. Об отдаленных временах знающие сотрудники спорили, словно речь шла о злобе дня; чувствовалось, взять за глотку готовы в борьбе за термин, скажем, гуманизм. Глаза мои, безмолвного свидетеля, открылись и уши отворились. История не повторяется для тех, кто не знает истории. Стал я вспоминать лекции мидиевиста Сказкина и древника Ржиги, но мало что помнил за исключением общего впечатления оживающей перед тобой истории. Повторяемость прошлого, когда различиями можно пренебречь, и продолжение прошлого, всё того же процесса, это я усвоил. Сегодня совершается всё та же история, что в беседе со студентами выразил Фолкнер, писавший сумбурно, а говоривший умно: «Прошлое не прошло». «У вас там с Голенищевым-Кутузовым и Самариным идет возрождение чего?» – при выезде зарубеж спросили меня в Иностранном отделе Президиума Академии Наук, по-своему, как видно, полагая, что следует опасаться реставрации. В моей служебной характеристике значилось, что меня хотят утвердить секрета505 Том 1. Годы учения и учения экспонат. Кто в шестидесятых, когда справляли полувековой юбилей советской власти, мог представить себе, что через сорок лет оценка политического переворота станет для нас наиболее злободневной изо всех злободневных проблем? В Отделе теории «Институт возглавляли Л. Б. Каменев (27 августа – 16 декабря 1934 г.), И. К. Луппол (1935-1940), В. Ф. Шишмарев (19451947), А. М. Еголин (1947-1952), И. И. Анисимов (1952-1966), Б. Л. Сучков (1968-1974)...». Труды Института Мировой литературы им. А. М. Горького. Библиографический указатель, 1939-2000. Составитель Е. Д. Лебедева, отв. редактор А. С. Курилов, Москва, ИМЛИ РАН, 2002. Каменев пробыл директором ИМЛИ меньше года, и Луппол Иван Капитоныч, оказавшийся с Вавиловым в одной тюремной камере, недолго директорствовал, однако успел установить в Институте распорядок, сохранившийся до наших дней. Знать Ивана Капитоныча я, понятно, не мог. Видел имя, помеченное годом его ареста, стояло в библиотечных формулярах последним в ряду читательских имен. Наш учредитель успел вернуть книги, и больше этих книг не читали. Уехавшего к себе в Ленинград академика Шишмарева я не застал, не застал и снятого со скандалом Еголина (застал его несчастного сына, когда пал отец, сына приютили в Архиве). После скандала был директором назначен Анисимов, при Большом Иване было мне совсем неплохо и даже очень хорошо. Пришел Борис Леонтьевич Сучков. Он меня из референтской группы, которая была прикреплена к Зарубежному отделу, перевёл в сотрудники Отдела теории, и мне должно было стать ещё лучше, были уверены знавшие, что они с моим отцом друзья, к тому же, и по несчастью. «Борис арестован», – в конце 40-х годов услышал я голос отца, обращавшегося к матери. Вечер, довольно поздно, с работы, как обычно бывало в сталинское время, отец пришел к ночи из издательства ИЛ (Иностранной Литературы). Работали бессрочно, будто бы потому, что Сталин по ночам не спал. Не спал? Спал или не нет – так считалось, и не спали. Теперь говорят, спали. Если ночная работа преувеличение, то легенды не возникают из ничего, не отвергать их надо, а понять, почему они возникли. Говорю, как помню: отец, 507 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь по моему впечатлению тех лет, всё время находился на работе, до- мой приходил поздно. Я уже засыпал, одна комната, и я не мог слов отца не слышать. Стал я прислушиваться, что скажет мать. Молчит. А что скажешь? Оставалось ждать. Вскоре с полок стали исчезать книги, пришлось продавать: отца сняли с работы за неразоблачение Сучкова. Жаль было Жюль Верна, сойкинское собрание, которое я читал том за томом. Годы спустя у нас появилось новое издание – подрос брат Сашка, но мне дочитывать Жюль Верна было уже поздно. обвинили в неразоблачении Сучкова, а тот, прежде чем «полететь» с должности Директора издательства (так говорили: «Такой-то полетел»), был главным редактором журнала «Интернациональная литература». Отец, сотрудник ВОКСа, вел переговоры с послом Гарриманом и писательницей Лилиан Хеллман, ездил по стране с Пристли, сопровождал Архиепископа Кентерберийского в Камерный театр на премьеру по пьесе Пристли вся правда неприемлема всем. «Он пришёл»: Приглашенный на новую работу другом, директором Издательства ИЛ, стал заведовать Редакцией художественной литературы и, утратив бдительность, друга-директора не разоблачил, а директор (был слух) хотел покуситься на жизнь вождя. На руководящей должности Борис Леонтьевич находился с двадцати трёх лет, был назначен главным редактором «Интерлита», назначен после арестованного Рокотова, Рокотов – после арестованного Динамова. Все они пользовались библиотекой ИМЛИ, их имена в формулярах тоже стояли последними. Своим чередом Сучков, возможно, уже тогда подвергся бы аресту, и кто-то следующий занял бы его место, но «Интерлит» закрыли: прекратил существование Коминтерн, при котором издавался журнал. После войны было создано Издательство Иностранной литературы и первым директором нового издательства был (Сталиным) назначен Сучков, он, видно, тут же стал готовить покушение на Сталина. Кому же ещё покушаться на Сталина, как не делающему при Сталине блестящую карьеру, руководителю издательства, предназначенного играть, по замыслу Сталина, важную международнопропагандистскую роль? Но, согласитесь, и положение директора в таком издательстве – место завидное. Поговаривали, что Сучков пойдет ещё выше, хотят его назначить министром культуры. Но 508 Заведующая референтской группой ИМЛИ Диляра Гиреевна Жантиева и её монография «Английский роман ХХ века». Книга А.А. Елистратовой «Английский роман эпохи Просвещения». Книга И. Г. Неупокоевой «История всемирной литературы. Проблемы системного и сравнительного анализа» «БОЛЬШОЙ ИВАН», «МИРОНЫЧ» Иван Иванович Анисимов Александр Миронович Ушаков, Член-корр. АН СССР, директор ученый секретарь Института. Института Мировой литературы им. А. М. Горького. Николай Иванович Либан, с 1943 по 2007 годы – старший преподаватель филологического факультета МГУ им. Ломоносова, составивший эпоху в филологическом образовании Московского государственного университета. Наталья Горбаневская «ГАЛЯ» Галина Андреевна Белая Всеволод Валька Непомнящий (I, 293-297) «СЕВА» Сахаров, острый ум и острый язык, легко наживал врагов. «ВОЛОДЯ», Владимир Пантелеевич Стеценко, университетский соученик, литератор, редактор множества изданий, работал в «Советском писателе», благодаря ему вышла моя книга «Приз Бородинского боя» (1983). «”Хоть минули и счастье и слава, и звезда закатилась моя ...” – эти байроновские строки Володя повторял во время нашей встречи, которая оказалась последней» (II, 1233). Михаил Моисеевич Гиршман Книга Бориса Гончарова «Поэтика Маяковского» «Лёсик», Лев Аннинский, умел, как никто, обходить цензурные рогатки. Главы этой книги были подготовлены Натальей Владимировной Драгомирецкой, Людмилой Федоровной Киселевой и Марией Сергеевной Кургинян. Том 1. Годы учения и учения удовлетворенность великого поэта, не совпадавшая ни с оценкой критики, ни с мнением публики. «Лучше ничего не написал», то есть свою второстепенную поэму, вдохновленную второстепенной шекспировской драмой. У меня диссертационный тезис был: даже Пушкину с Шекспиром не позволено нарушать границ творчества. (Уже сейчас в меня плюнул давний противник, которого я печатал, дескать, учил я писать и Шекспира, и Пушкина.) Творчество и ремесло, моцартианство против сальерианства – такие проблемы снисходят с творческих вершин. Пушкин заинтересовался проблемой, когда переживал пору преобладания рассудка над вдохновениновому способу ем. Тогда он стал прибегать к творчества: пропускать требующее вдохновения. Тогда он создавал, по определению старших пушкинистов, свои самые сознательные произведения, которые рассудочными, холодными, Толстой, однако, нашёл прежде всего, «Бориса Годунова», который так и остался «пьесой неигральной», по терминологии историков театра. Толстой полагал, что рассудочность Пушкину была внушена английской критикой. Пушкин читал «Эдинбургское обозрение», ключ – Кольридж, та же самая фигура, что оказалась поставлена у начал «Новой критики». У Пушкина результат знакомства с Кольриджем – это «Пора мой друг, пора», Table-Talk и Предисловие к «Борису Годунову», где сказано: «Драматического писателя нужно судить по законам, им над собой признанным» – навеяно «Литературной биографией» Кольриджа. Но выполняет ли писатель свои законы? Не служат ли законы, установленные писателем, ему же самому лицензией на неосуществленность замысла? Даже великие писатели не любят отвечать на такие вопросы. Скажем, письма Шиллера о «Дон Карлосе». Шиллер разъясняет свой замысел, то есть «стоит за спиной у зрителя», чего как раз обещал не делать. Если зрителю приходится разъяснять, что он видит, а читателю, что он читает, значит, замысел не удался, и это признал Толстой – в обращении к читателям «Войны и мира», пусть не опубликованным, все же написанным. Главное, разъяснения и Шиллера, и Пушкина, и Толстого не разъясняют произведений ими созданных, разъяснения излагают содержание каких-то произведений, оставшихся несозданными. Созданное в разъяснениях не нуждается. Пушкин «законам драмы Шекспировой» не следовал, хотя намеревался это сделать, вместо 513 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь я об этом косвенно, рецензируя книгу Юрия Папорова «Хемингуэй на Кубе». Юра, журналист-международник, работал в Гаване вскоре после кончины легендарного писателя и по свежим следам разузнал всё, что только можно было разузнать. Он, разумеется, и не думал развенчивать Папу, собранный им обширный материал говорил сам за себя. Папоров написал книгу во имя безусловного признания Хемингуэя, однако читая книгу, всё же нельзя было не думать: выдающийся писатель на склоне лет и на вершине славы подменял творчество творческим поведением, проще говоря, рисовался перед публикой. Выдавал себя за ветерана трех войн, бывалого охотника, вообще знатока, разбирающегося во всем на свете. «Поразило меня, – писал Папоров, видевший кинохронику, – Хемингуэй плохо владел испанским языком». Плохо владел, однако, заправски вставлял в свою речь выражения на испанском. Американские критики отмечали: «С видом знатока рассуждая обо всем на свете, Папа судит о том, чего совершенно очевидно не знает, поэтому кажется, будто не смыслит он и в литературе». Не должен писатель знать всё, о чем пишет, но в том, о чем пишет, должен знать, о чем он способен написать. Дегустируя на выставке горячительные напитки, Хемингуэй обнаружил неспособность определить, что же он пьет, но, зная цену выпивке, в литературу вошел с рюмкой в руке: написал о том, что значила для него выпивка – плен иллюзий. Его персонажи соображают, прикидывая, хватит или ещё по одной пропустить: картина! Наша жизнь подражала его искусству. И тут же – фальшь: Хем пишет о вине, будто бы разбираясь в сортах вин и не зная того, о чем пишет. Умел ловить он рыбу или не умел? Ильф и Петров при встрече с ним заговорили о рыбной ловле, и Хемингуэй обнаружил описанную Джеромом К. Джеромом склонность рыбаков-неудачников преувеличивать. Пусть Хемингуэй был рыбаком неважным (Фидель Кастро оказался лучше него), но писал Хемингуэй о рыбной ловле хорошо, если писал о том, чем была для него рыбная ловля – способом «оставить всё прежнее позади». Это – в ранних рассказах, а позднее написанное им о выпивке или о рыбалке оказалось самоподражанием и даже самопародией, инерцией стиля. Судить заправски обо всем на свете стал Папа Хем, когда уже не мог писать, как Хемингуэй. Его покидало исключительное умение, каким был он одарен, писать, а он настаивал, будто умеет делать что угодно, позировал. 516 Том 1. Годы учения и учения Стон не стон, но горестный вздох раздался на заседании Отдела Зарубежной литературы, когда Морис Осипович Мендельсон решился выговорить: «По-моему, с конца тридцатых Хемингуэй находился в глубоком кризисе». М. О. – российский уроженец, в молодости десять лет прожил в Америке, его осторожную оценку восприняли как удар по писателю, которого получили возможность читать, а некоторых его произведений ещё и не прочли. Американские требовательные критики высоко ставили хемингуэевские рассказы 20-х годов, некоторые из них даже считали, что Хемингуэй, как начался, так и кончился после первого сборника рассказов «В наше время». От Мендельсона мы услышали, что кризисным был средний период, и это прозвучало для нас неприятной неожиданностью, а в Америке уже было признано: произведения начала и середины 30-х годов, роман «Иметь и не иметь» и очерковая книга «Зеленые холмы Африки» – вот когда с Хемингуэем стало «происходить что-то ужасное», как выразился высоко ценимый им Эдмунд Уилсон. У судей такого калибра не вызвал восторга и «По ком звонит колокол»: деревянный роман, персонажи ходульные, стилистически – самопародия. Не удостоился внимания в кругу кинематографистов и фильм по роману: проявилась в кинокартине надуманность литературной основы, хотя снимались первоклассные актеры, в том числе наши соотечественники Алла Назимова и Аким Тамиров. Реклама неистовствовала, но реклама – не критика. Послевоенный роман Хемингуэя «Через реку и под деревья» был воспринят американцами как полный провал. Впечатление таково, будто Хемингуэй решил посмеяться над манерой письма, сделавшей его знаменитым на весь мир. Однако у нас были причины, так сказать, любить писателя, если его запрещали. Запрещенный писатель хорош, будь он тысячу раз пустое место. Найдет ли Хемингуэй вы- ход из творческого тупика, нельзя было предвидеть, но его как писателя больше нет, сомнений не оставалось. В Америке о Хемингуэе уже судили скептически, у нас охраняли ореол вокруг писателя, пусть исписавшегося. Книги достать было невозможно, зато куда ни придешь – портрет! Попадались и другие отзывы, причем, среди писателей: «Прочитал Хемингуя и не понял ни ...» Но чтобы услышать такие замечания, надо было прислушиваться, их захлестывал шквал восторгов. Читатели помоложе начали читать с конца, со «Старика и моря». У них о Хемингуэе сложилось представление анахрониче517 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь «После смерти Хемингуэя его кубинский дом был сделан музеем, Роберто Эррера Сотолонго стал первым хранителем музея». Норберто Фуэнтес. Вновь открытый Хемингуэй, Нью-Йорк: Издательство Сыновей Чарльза Скрибнера, 1988. Роберто Эррера Сотолонго, друг и домашний врач Хемингуэя, у него мы с Николюкиным провели целый вечер. «Ты его замучил», – сказал Саша про нашего собеседника. У доктора-друга пытался я выяснить до мелочей, что и сколько пил, и с кем спал Хемингуэй. Дали нам с Николюкиным возможность перезнакомиться со всеми, кто знал Хемингуэя. Знавших и знавших хорошо, изо дня в день, нашлось много среди тех, кто служил у него в усадьбе Финка-Вихия. В разговорах о Хемингуэе сама собой проступала отсутствующая фигура легендарного писателя, но ждала нас и неожиданность. За пределами усадьбы Финка-Фихия, которой он владел, и вне стен ресторана Флоридита, который он ежедневно посещал, а так- же рыбачьего поселка Кохимар, где он держал свою яхту, Хемингуэй для кубинцев не существовал. Мы с Николюкиным поняли наши неистовые отвержения послереволюционных времен, когда отвергали дореволюционное, у кубинцев отвергалось всё американское. Да, Папа, тут жил, узнавали его на улицах. «Хемингуэя я видел и не видел», – рассказывал молодой кубинский писатель Сергио Чапле. Отец Сергио, спортивный заправила прежней Кубы, взял десятилетнего сына с собой в бар «Растяпа Джо», где должен был повидаться со знаменитым бейсболистом. А там сидел и знаменитый писатель. «Я смотрел во все глаза на бейсболиста, – говорил Сергио, – минут двадцать глазел, не отрываясь, а на Хемингуэя не обратил никакого внимания». Воспринимали Папу Хема как достопримечательность, но не признавали частью кубинской культуры. Нам пришлось кубинцев убеждать, что игнорировать Хемингуэя им нельзя, это их наследие. Говорю не ради того, чтобы приписать себе некую важную инициативу, а чтобы на основе опыта подтвердить, как трудно преодолеть инерцию среды. Нам Хэмингуэй представлялся неотделимым от Кубы, а кубинцы о нём и не думали. И то был не запрет, то была инерция общественного настроения, что сверх цензуры есть причина непризнаний. За своего принимали его рыбаки Кохимара, но рыбаки не читали «Старик и море» и фильм по книге не смотрели, хотя в массовке 522 Том 1. Годы учения и учения на съемках фильма принял участие сам Папа, его видно за столиком в кафетерии, действующем в Кохимаре до сих пор. «Папа сказал, что фильм плохой», – объяснил нам с Николюкиным шкипер, прототип старика. Памятники-бюсты, поставленные в рыбачьем поселке и в баре, оплатили в складчину в одном случае рыбаки, в другом – официанты, а среди кубинцев, которые читали, особого интереса к Хемингуэю не существовало. Одного со мной поколения литератор Роберто Фернандес Ретамар брал у Хемингуэя интервью для студенческой газеты. Был к писателю очень требователен, не трепетал перед ним: авторитет Хемингуэя уже начал меркнуть. Хемингуэй же, напротив, был покладист в разговоре с молодым собратом. В нашем разговоре Роберто сказал, что Хемингуэй испытал влияние Малькольма Лаури, своего младшего современника, хотя, казалось бы, кто из писателей, в том числе, Малькольм Лаури, автор невразумительного, но знаменитого романа «Под вулканом», не испытал влияния Хемингуэя? Возвратное влияние не исключается: Чехов следовал Толстому, а Толстой не избежал и не отрицал влияния Чехова. Действие мудреного романа Малькольма Лаури «Под вулканом» (если путаницу можно назвать действием) происходит в Мексике, и уж на кого Лаури повлиял, так это на «магический реализм» латиноамериканцев, от Лаури пошла «фабуляция» – повествование без причинно-следственных связей. Первым латиноамериканским практиком и пропагандистом магического реализма был наш полусоотечественник Алехо Карпентьер. Мы и с ним хотели встретиться, но его в Гаване не оказалось, он находился в Париже, и нам объяснили: «У нас остров маленький, двум крупным литературным великанам не уместиться». Другая величина – Николас Гильен, с ним нам встречу устроили, поэт был тронут и озадачен моим признанием, что моя мать читала мне перевод его самых знаменитых стихов «Моя родина кажется сахарной, но сколько горечи в ней ...» (перевод Эренбурга) – «Сколько же тебе было лет, когда тебе мать читала мои стихи?» – спросил поэт. А для Нины Константиновны Бруни мне удалось достать парижский телефон её кузена. Когда она смогла поехать во Францию, то из гостиницы набрала номер, трубку подняли, Нина Константиновна произнесла «Алеша?» и услышала: «Oui». Алехо Карпентьер-иБальмонт, племянник Константина Бальмонта, наследственно 523 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Настоящее было его любимым словом, и всё в нем представлялось настоящим: талант, положение одинокого искателя истины, глуби- на – дна не видно: недоговаривает, лишь подразумевает и намекает. Помню, как американист Злобин позвонил мне по телефону и без предисловий сообщил: «Умер Хемингуэй». Тогда и Роман написал, что нас охватило ощущение личной утраты. Так было, это я испытал. С бутылкой водки отправился на конюшню. «Кого поминаем?» – спросили наездники. «Мастера»! – отвечаю мастерам. Предостережение и прощание «Борис Леонтьевич ушел из жизни, находясь на посту директора института Мировой литературы имени Горького». Н. В. Кожевникова. Жизнь с нами и без нас (2005). В условиях нашего времени всё, как у нас положено, смешалось. Оппозиция официозу подчинялась строгой ортодоксии, однако наоборот, где у наших выпуклость, у этих выем, как сказал поэт, иначе говоря, кто не с нами, тот против нас. Полемика знаковая, от меня защищали имена и названия, защитникам вовсе неизвестные или ещё не прочитанные. Уже можно было говорить, скажем, о бесплодии, поразившем на склоне лет официально утвержденного советского классика Константина Федина. Несчастный! От людей, занимавших у него деньги, я слышал: «Не может закончить свой последний роман». Он на писательском съезде походил на невоскресшего Лазаря. Это чувствовали, об этом говорили, но без риска подвергнуться остракизму невозможно было и заикнуться о мертвенности неофициальных кумиров, Элиота или Джойса, которые оставались нечитаны, в чем я убедился, полемизируя с защищавшими от меня того и другого. Борис Леонтьевич, не менявший радикально своих взглядов, сделался союзником перевертышей, желавших прожить ещё одну жизнь, защищая то, с чем они раньше боролись. Мимикрия с переменой атмосферы – этого мы насмотрелись. Видывали оборотней, встречали сталинских волков в овечьей шкуре послесталинского либерализма. Тех же волков успели мы увидеть в их натуральной шкуре, но из-под овечьей шкуры проглядывали клыки: во имя догмы или свободы были готовы загрызть. Решая проблему квадратуры круга, Борис Леонтьевич в поисках выхода из терминологического тупика выдвинул идею «большого 536 Том 1. Годы учения и учения реализма», что было другим названием «реализма без берегов», с которым он сам же боролся. Знающий человек, которому не давали показать своих знаний, за неимением другого выхода попал в панургово стадо прогресса, его знания служили групповщине. Трудно себе представить, какие мечты не осуществились и что за демоны владели этим незаурядным советским человеком, которого советская власть и поднимала на вершину, и бросала в бездну. При мне в разговоре с моим отцом Борис Леонтьевич признался, что хотел бы написать ... о ком? У меня челюсть отвисла, когда я услышал, что совершенный западник по складу личности и профессиональным интересам мечтал заняться ... Тертием Филипповым! Почему славянофилом и почему из всех славянофилов Тертий Филиппов? О Филиппове я уже читал, но ещё не читал его самого, а когда прочитал, подумал, что выбор Сучкова мог быть продиктован избирательным сродством: верный слуга системы и в то же время противник официальных верований, Филиппов служил государственной церкви и с той же церковью конфликтовал. Борис Леонтьевич не мог не знать, что все усилия его героя высвободить и оживить веру пропали даром. Был ли я просто не готов выполнить требований Бориса Леонтьевича? Развить свои тезисы мне мешала слабость философской подготовки, хотя отец мне говорил и повторял «Займись философией!» Столкнулся я с логическим позитивизмом, которому нас не учили и который, однако, царил в современном мышлении. Мой выход на современную философскую сцену походил на положение актера, не знающего языка, на котором он должен играть. Подначитавшись, я подумал: надо бы назвать это направление логософией, размышлениями о значении слов вместо учения о сущем. Называемая аналитической философия мне казалась философствованием о философском жаргоне вместо системы идей о смысле жизни. Чем больше я читал по философии, тем чаще вспоминал со студенческих лет знакомое «раздувают» – из ленинского определения доведенных до крайности соображений субъективных идеалистов. Кроме того, такие влиятельнейшие фигуры, как Гуссерль и Витгенштейн, успели отказаться от взглядов, на которые у нас ссылались будто на последнее слово мудрости земной. Напросился я к Эвальду Ильенкову и отправился к нему за помощью. К сожалению, это было уже незадолго до его самоубийства. 537 Том 1. Годы учения и учения ширнейшей литературе об Элиоте не упоминается интервью, которое он дал Мулк Радж Ананду. Об интервью узнал я случайно, оказавшись рядом с Анандом на заседании в Бомбее. Он мне сказал о том, о чем никто из индусов либо не знал, что сказать, либо не хотел мне сказать: как найти дом, где родился Киплинг. Элиот был почитателем Киплинга, и в нашем с Анандом разговоре слово за словом оказался упомянут Т. С. Э. , а затем и его интервью. Беседуя с Элиотом, Ананд сказал, что индусы верят в поэзию по вдохновению. Элиот ответил: «Поэзия снова вдохновенной не станет, хотя желал бы я жить в эпоху вдохновения». «Значит, мир приходит к своему концу?» – спросил Ананд. «Несомненно, – сказал Элиот. – Мы уже присутствуем при наступлении Судного Дня» . 237 Моим современникам и соотечественникам такого рода надуманный фатализм знаком: их настойчиво пугают апокалипсисом и попаданием на тот свет. Пугают успевшие сказочно обогатиться, комфортно обосноваться и не собирающиеся, судя по всему, покидать грешный земной мир. «...Тяжко мертвецу живым и страстным притворяться». Александр Блок. У истоков современности, на рубеже ХIХ-ХХ столетий, и в нашей литературе на сцену, нет, авансцену стали выходить живые трупы и под бурные, переходящие в оглушительную овацию аплодисменты притворяться «живыми и страстными». Какова причина их успеха? Ведь человек, Бога создавший по своему образу и подобию, выбирает себе кумиров по принципу родства, и виделись мне, куда ни посмотри, элиотовцы и элиотики. Восторжествовал тип невдохновенного сочинителя. «Преобладание теории над искусством», – об этом писал Луначарский, наблюдая начало процесса, когда «мастера могли больше сознавать, так сказать, механизм воздействия образа» . 238 Мы тот же процесс увидели в полной силе. «Сознательность» стала основным понятием критического словаря в наше время, когда эта сознательность вытеснила вдохновенность. ... В смятении ожидал я возвращения Бориса Леонтьевича. А он не вернулся, скоропостижно скончался за границей. Набору в похоронную команду я уже не подлежал, но зимой не многие решились поехать на кладбище, мне пришлось подталкивать сани с гробом. 547 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Дорога между могил была гладкая, ледяная, сани стремились вперед, как бы сами собой, и я вдруг осознал, что стараясь успеть за катафалком, я имею вид торопящегося поскорее убрать покойника. Один из сотрудников Института так и сказал: «К Борису Леонтьевичу старались показать свою близость те, кто не имел на это морального права». Нужда в героях 239 «С утра очевидно, что жизнь прекрасна и все должно быть хорошо». Лев Копелев. Хранить вечно. Ещё один, прошедший лагерь литератор, Лев Зиновьевич Копелев, в своей мемуарной книге перечисляет лиц, которые помогли ему писать воспоминания. Он оговаривается, что со многими порвал, и среди них называет Бориса Леонтьевича. О причине разрыва Лев Зиновьевич, давний приятель моего отца, у нас дома сказал, при разговоре я присутствовал, но повторить сказанного невозможно, ибо звучат голоса, обращающие обвинение того же сорта в адрес самого Льва Зиновьевича. «Предоставим о причинах говорить историкам», – об аресте Гронского написала его вдова, ей в одном из лагерных посланий Иван Михайлович дал понять, кто его посадил, и не советовал доискиваться причин. Так о своем аресте писал и Бутович, не надеясь, что его «тюремные тетради» прочтут в ближайшем будущем. Историки заговорят не раньше, чем в самом деле, по документам, доберутся до причин преследований, что произойдет, когда станут доступны все архивы без исключения, а сделается это возможным нескоро. В пору разрушительного перестроечного правления Виталий Шенталинский успел кое-что разузнать, но чуть позже старатели, взявшиеся за воскрешение Бутовича и расшифровку его мемуаров, не смогли получить доступа к его следственному делу. Остается неизвестным, каким образом, чьей злой волей, оказалось сочтено антисоветским завидное знание конских родословных. «К мои услугам столько прегрешений, что у меня не хватает мыслей, чтобы о них подумать», – со студенческих лет, когда я слушал у Романа спецкурс по Шекспиру, гамлетовские слова маячили передо мной, я и сам начал чувствовать, как это бывает: не хватает мыслей, чтобы подумать обо всем, что открылось и стало известно. С 548 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Как оказалась копия у деда? Возможно, получившие донос хотели ему показать, что ничего против него не имеют, но уж такое наступило время разоблачать, не разоблачишь ты, разоблачат тебя. Обвинений серьезные люди не принимали всерьез, но как люди серьезные знали: спорить опасно и бесполезно, можно ещё и навредить тому, кому хочешь помочь. Помалкивай – не защищай, только вызовешь лишний контрудар: жертву добьют. К тому же никто и не доискивался, лже дед или не лже. С кафедры, где он преподавал восемнадцать лет, его ушли (так тогда говорили «такого-то ушли», сняли), и остался дед всего-навсего без ученой степени. А жена Маленкова, В. А. Голубцова, пристроила его в Институте истории естествознания и техники. Валерия Алексеевна известна своей поддержкой ученым, попадавшим в тюремно-научные учреждения, называемые «шарагой». О Голубцовой не забыли за рубежом, встретился я с американским биографом, он заканчивал книгу о Котельникове, создателе секретной радиосвязи, тоже из тех, кого Голубцова взяла под свое крыло. На меня американец посмотрел как на диковину: знаю имя этой удивительной женщины. В шарагу дед не угодил, но когда от преподавания в МАИ его отлучили, влиятельная дама, замдиректора института, устроила живую историю летания на должность младшего научного сотрудника (и я в числе экскурсантов, благодаря ей, побывал в зачарованном царстве, за Кремлевской стеной). Почему дед получил поддержку, объяснили слова Королева, ещё засекреченного, его ближайший помощник Корнеев на похоронах деда передал те слова: «Главный велел передать, что другого такого человека не было». К деду обращались с вопросами, на которые он один мог ответить. «Циолковский у нас сидел?» – спросил его сам Маленков, вызвал и спросил. «Две недели», – отвечает дед. Так в свое время он отвечал и Дзержинскому. Едва вошел в кабинет Железного Феликса, над рабочим столом выросла худая фигура, кулак стукнул по столу, прозвучал резкий голос: «Почему гелий?» Видно, донесли, будто гелий – вредительство. Дед все-таки нашел в себе силы объяснить. «Пусть наконец будет правда, даже если она ведет к отчаянию». Слова Томаса Гарди, которые я прочитал в диссертации отца. Однажды ночью разбудил меня отцовский голос. На письменном столе горит лампа. У стола отец стоит будто по стой562 Том 1. Пауки в банке ке «Смирно!» и читает по бумаге. Репетирует, как объяснит в ЦК Комитету Партийного Контроля, почему потерял бдительность. Пробовал отец оправдываться, писал одно за другим письма, настаивая, что не разоблачил начальника и друга лишь потому, что не в чем было разоблачать. «Вы не хотите себя признать ни в чем виновным?» – рассказывал отец, как его спрашивали, и писал очередное письмо, а затем, мешая мне спать в той же комнате, продолжал репетировать. контроля возглавлял старый большевик Шкирятов, он в семнадцатом году вместе с Дедом Васей, по разные стороны баррикад, заседал в Моссовете. Не напомнить ли о себе и попросить за сына? Нет, решили, лучше не напоминать. Скажут, мало того что бдительность потерял, ещё и сын недобитого эсера! Оправдательных писем у отца накопился целый чемодан. В Москве у нас повернуться было негде: если бы отец квартиру получил, то загремел бы и за пользование служебным положением, не только за потерю бдительности. Когда же отца восстановили, мы повторили сюжет чеховской «Новой дачи»: вторглись в другой мир и понесли потери. После десталинизации на отца свалился гонорар за переводы, переизданные даже без его ведома. На эти деньги под Москвой в селе Михайловском у Красной Пахры, на Старой Калужской дороге, купили пол избы. Туда, кроме чемодана отцовских писем, свезли ящик с тетрадками, исписанными Дедом Васей, который, пока не сразил его рак, писал, опасаясь приниматься за мемуары, свой ученый педагогический труд. В Михайловском начались новостройки, местным жителям, чтобы перебраться в полугород, надо было доказать, что им жить негде, соседи сожгли свою половину дома, сгорела и наша. Из огня соседи спасли с нашей половины самое ценное – подушки. Сгинули в огне чемодан исповеданий сталинского времени и ящик с рукописью «Воспитание нового человека». 563 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь среди тех книг, которые я нашёл у тетки, возможно, были и учебники Филипченко. Основной же прототип, что встает за спиной профессора Преображенского, это ещё один, не меньшего калибра, выдающийся ученый, Николай Константинович Кольцов, один из основоположников экспериментальной биологии, он же – глава советской евгеники. Признанный в международных евгенических кругах, президент им основанного Русского Евгенического Общества, редактор «Русского Евгенического Журнала», Кольцов писал о возможности и надобности выведения образцовых советских людей. Этой науке, как я узнал от тетки, заставляли учить силой авторитета крупнейших ученых. А от своего сына, работающего над «редактированием генома» и вовлеченного в международную полемику по этому поводу, я услышал: даже при нынешнем развитии генотехнологии вмешательство в наследственность есть меч опасно-обоюдоострый, а тогда, без технологии, опыты над людьми, какие предлагали делать выдающиеся советские ученые, были бы преступлением против человечества. Такие опыты в те времена проводились на Западе и квалифицируются как преступные, но это – на Западе. У нас Булгаков, протестуя против ученого фанатизма, написал даже две антибиологические повести, сначала «Роковые яйца» и потом «Собачье сердце». В первой повести тоже выведен гениальный профессор по фамилии Персиков, едва не загубивший в одной местности сельское хозяйство, а заодно и обитателей той местности. Булгаков, похоже, ополчился на сомнительное право, хотя бы и великих ученых, подобных Персикову и Преображенскому, вмешиваться в естественное течение жизни. Такие претензии писатель, имевший медицинское образование, рассматривал как причуду научного зазнайства, что не могло не вызвать неудовольствия ученых, но писателя поддержал Горький, и тронуть, просто взять и уничтожить антинаучного апостата было нельзя. Самого писателя не тронули, но рукопись повести «Собачье сердце» у него оказалась конфискована ОГПУ. В те же годы крупнейшие деятели советского коневодства натравливали ОГПУ на бывшего барина-коннозаводчика, Якова-Иваныча Бутовича, ставшего служащим ГУКОНа и проявлявшего несогласие с новыми авторитетами во взглядах на разведение лошадей. Натравливали настойчиво до тех пор, пока после двух арестов не был он приговорен к высшей мере наказания и в тот же день, слов572 Том 1. Пауки в банке но в спешке, чтобы наконец заставить его замолчать, расстрелян. Бутовича заносят в общий список жертв советской власти, но начали и вели с ним борьбу влиятельные специалисты конного дела, – так Галилей, в конце концов попавший в лапы клерикального судилища, прежде всего не поладил с астрономами. А Бутович, в конце концов казненный за антисоветскую деятельность, успел в мемуарах подробно и картинно рассказать, кто персонально из несогласных с ним конневодов его посадил. Булгаков в «Театральном романе» отметил эту красочную фигуру коннозаводчика и коллекционера ипической живописи, а я от людей, хорошо знавших легендарного Яков-Иваныча слышал, как погиб знаток рысистой породы. Можно ли было верить рассказчикам, которых я слушал и заслушивался со второй половины 50-х годов? Спустя сорок лет, в конце 90-х, наконец началась публикация трехтомных мемуаров Бутовича, которые ждали своего часа в тайнике – мои рассказчики читать их не могли. Когда же вышедшие одна за другой книги «Воспоминаний коннозаводчика» стал я читать и перечитывать, оказалось, та же самая версия, слово в слово, что я некогда услышал: конфликты в коневодстве разрешались ОГПУ с подсказки специалистов, действительно специалистов, что только ожесточало борьбу. Из прочитанного мной о генетике, евгенике, дарвинизме, ламаркизме и лысенкоизме вижу: многое, как обычно бывает, однажды принятое пересматривается, не отвергается, а дополняется и поправляется. Звучат голоса, которые опять утверждают: «Лысенко прав!», но, признавая за Трофимом Денисовичем скромные заслуги в растениеводстве, по-прежнему упрекают его в псевдонаучности, не отменяются и обвинения морально-политические. Где говорится о Лысенко, там же читал я и о Кольцове. Прочитал книгу Василия Бабкова «Заря генетики человека. Русское евгеническое движение и начало генетики человека». Наш автор, видимо, в силу обстоятельств ещё подцензурного времени был вынужден изъясняться образами и говорить обиняками, так что я буду держаться книги американской, где основные вопросы поставлены, что называется, ребром и вещи названы своими именами. Написана книга не популяризатором, а историком науки . Заподозрить западного 248 автора в просталинистской пристрастности нельзя, поскольку речь идёт о мученике, занесенном в мартиролог жертв сталинизма. 573 Том 1. Пауки в банке учное открытие. Заглавие повести подсказано, скорее всего, словами Гейне о Гегеле: философ-консерватор, подобно наседке, высиживал яйца революционные. Воспрепятствовать алгебре революции (выражение Герцена) было столь же немыслимо, как опровергнуть закон всемирного тяготения. Непредсказуемыми оказываются и результаты открытия профессора Персикова. Открытое и воплощенное в жизнь выдающимся ученым позволяло ускорять и беспредельно продолжать естественный рост живых существ, начиная с головастиков и змеенышей, которые вырастали до гигантских размеров человекоядных чудовищ. Иными словами, по Булгакову, ученые, и не только ученые, часто не знали, что творили. Что значит улучшать людей? Вывести хорошую лошадь, кажется, само собой ясно, и то вопрос непростой. «Как улучшать?» – ипполог Кулешов спрашивал желавших улучшить крестьянского Савраску. «Можно ли улучшить, – авторитет размышлял вслух на съезде коннозаводчиков, – безотказного работягу, который безропотно служит сельскому труженику, отличается нетребовательностью к условиям содержания и удовлетворяется минимальными кормами?» Например, уникальная отечественная порода воронежских тяжеловозов, ещё и улучшенных приливом крови английских клайдесдалей, вымерла: лошади стали крупнее и сильнее, однако не выживали при бескормице. Во всяком случае, качество конской породы определяется назначением: в хомуте ходить или скакать под седлом, а по каким меркам и признакам выводить хорошего человека? От вопроса автор мной прочитанной американской книги не уклоняется: «Хотя русские сторонники евгеники, как Кольцов, разделяли основные положения международной евгеники, особенно немецкой, было бы преувеличением видеть в них пред-нац-социалистов». Преувеличивать, понятно, не следует, однако учесть надо, как близко подошли друг к другу естествоиспытатели двух стран, национал-социалистической Германии и советско-коммунистической России. «Кольцов, – пишет автор той же книги, – и его последователи склонны были прибегнуть к самым крайним евгеническим мерам, исходя из предвзятых представлений о ценности человеческих существ». На Западе тех испытателей осуждают как преступников, у нас оплакивают как гуманистов, павших жертвами диктатуры. Генетические проблемы не моего ума дело, но тема коснулась меня с литературно-иппической стороны. Кольцов в 1913 г. в жур575 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь нале «Природа» поместил обширную статью «Мыслящие лошади», в 1914 г. вышла книжка его ученицы Надежды Ладыгиной-Котс «У мыслящих лошадей», та самая книга, которую Бабель взял почитать у наездника Щельцына и не успел до ареста вернуть. Подтверждением лошадиного мышления служила проделка изобретательного немца, будто бы научившего лошадь, орловского рысака по кличке «Умный Ганс», так сказать, разговаривать, посылая постукиванием копыт сигналы Азбуки Морзе (друга Томаса Пейна). Уже тогда чудо было разоблачено, и сама Ладыгина-Котц, правда, после кончины Кольцова, пересмотрела свои выводы о мышлении лошадей, чему Кольцов поверил не без внушения своей ученицы. Легенда об интеллекте непарнокопытного мыслителя продолжала жить, хотя величайшие всадники, масштаба Филлиса, были невысокого мнения о лошадином «уме», а психологи (скажем, международно признанный Лурия, живший на даче через реку от конного завода) не считали легко наблюдаемую смышленость животных мышлением. Уже в наше время в Америке была издана книга двух авторов с ревизией когда-то нашумевшей и тогда же вызвавшей недоверие истории Умного Ганса, с учетом новых данных о психике животных авторы книги сделали окончательный вывод: сенсационные выступления орловского рысака, выдрессированного немцем, были своего рода хорошо поставленным цирковым номером. В «Новом мире» на книгу откликнулся рецензией член-корр. АН СССР Китайгородский. Феномен Умного Ганса он определил чеховским словом «реникса» – если по-русски прочесть латинское чепуха. Почему же нельзя ли было и образцовых советских граждан выводить, и рекордные урожаи хлебных злаков выращивать? При ограниченных ресурсах времени и финансовых средств выбора не или-или существовало. Только – избирательный метод руководства, получивший название сталинизм. «Когда большевики пришли к власти, они сначала проявляли по отношению к своим врагам мягкость. […]Мы поняли из опыта, что с этими врагами можно справиться лишь в том случае, если применять к ним самую беспощадную политику подавления». Сталин в беседе с Эмилем Людвигом. Не находя, кроме строгости, доведенной до жестокости, другого способа решать проблемы в отдельно взятой социалистической 576 Том 1. Пауки в банке гардистское, мысль о том, что новое хуже старого, была жизненно неприемлема для новаторов. Угрозы «сбросить с парохода современности» классику и «сжечь музеи» в основном ограничились выкриками, но угрозы были нешуточной борьбой за место, сравните с происходящим сейчас: из учебников традиционные имена удалены, а свои понапиханы – не добавлены, а внедрены вместо классики. В 30-х годах система окончательно централизовалась, и междоусобица стала тотальной, хотя большей частью подспудной. Шло волнами, победители оказывались поверженными и наоборот – прежние поверженные торжествовали. Вроде бы окончательно добитые окапывались, ожидая случая взять реванш. «Борьба идёт за один большой пирог», – в конце 50-х определил ситуацию мой близкий друг, Юрка Чернов, ставший скульптором, он первым из нас профессионализировался и почувствовал: «Одни хотят от пирога откусить, другие говорят: “Они хотят нас укусить”». Помните в «Дубровском» забаву Троекурова? В комнату с медведем вталкивали ничего не подозревающего гостя. Меня охватило чувство такого, едва не попавшего в лапы к зверю, когда Гронский на свой семинар пригласил живописца, участника схваток еще 20-х годов, и я имел неосторожность живописцу что-то возразить. «Да кто вы такой? – взревел художник, неплохой художник. – Я в ЦК пойду... я потребую... ». Помню его глаза: загрыз бы меня живописец, сумей он до меня добраться. Но если троекуровский медведь сидел на цепи, то живописца унял Иван Михайлович. Набеги сменялись откатами в одну и другую сторону. В чем ныне видят нажим, ни с того ни с сего сверху обрушившийся на «самых талантливых», как сказал американский наблюдатель нашей борьбы Гаррисон Солсбери, представляло собой результат потасовки внизу, в партере. На Западе писатель, если критик о нем скажет – не писатель, тут же распространит слух, что критик вовсе и не критик, в литературе не смыслит, но единого для всех «верха» нет, и есть свыше тыщи издательств. Писателю с критиком и здороваться (или не здороваться) не приходится. Критик распространяет свои мнения среди своих. Как в религии, примыкает к секте, а секты держатся друг от друга в отдалении, как бы и не ведая о существовании чуждых им верований. А у нас куда было податься? Загон, выражаясь слогом Лескова, все втиснуты, деться некуда. В Приемной Комиссии Союза писателей и в Редакционных Советах различных издательств вместе 587 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь заседали жертвы и преследователи. Посещавшие заседания нашего теоретического Отдела иностранцы недоумевали: «Как после всего, что вы друг другу наговорили, можете иметь друг с другом дело?». А мы, дружески подержав друг друга за глотки, с окончанием заседания разжимали пальцы и, как будто ни в чём ни бывало, дружно шли через улицу напротив, туда же, где заседали люди, связанные тюремной цепью, в Дом Литераторов. Больше пойти было некуда, кроме писательского ресторана, где задремал Рональд Рейган, убаюканный речами писателей-диссидентов (списка приглашенных нет, на фотографии узнаю Татьяну Алексеевну Кудрявцеву, осуществлявшую перевод, не приглашенные писатели, члены Союза, стояли в коридоре у открытых дверей). Туда же, в ЦДЛ, в тот самый зал, за столик под лестницей, ведущей в мезонин, я, справляя свое пятидесятилетие, пригласил цветник наших дам. Ссылаюсь на личный опыт, чтобы подчеркнуть ограниченность возможностей: в самом деле, податься больше некуда в пределах обеденного перерыва. Но время коротко, а наши красавицы пьют мое шампанское и на меня не смотрят, устремляясь взорами куда-то поверх моей головы. Оказалось, тут же, под лестницей, прямо у меня за спиной, сидит Марчелло Мастроянни в компании с Никитой Михалковым. Что делать? Пригласил знаменитостей за наш стол, и за пределы стола пылкие взоры уже не уходили, но на меня так и не глянули. Изредка обращался ко мне Марчелло, а я ему, по мере сил, отвечал на латыни. «Традиционное русское явление – очередь». Хедрик Смит. «Русские». Хедрик Смит написал об очереди в утилитарном смысле – за товарами в магазине. Но очередь была символом и осью нашей централизованной системы. Стояли в той очереди композиторы и конструкторы, стояли писатели и переводчики, режиссеры и ученые, а у кого не хватало терпения стоять, те затевали профессиональную склоку, которая либо прекращалась, либо поддерживалась «волей властей». Пишущий, если попадал в печать, а затем в писательский Союз, считался писателем. Сказать, что это не писатель, означало покуситься на самое его существование. Имени критика не помню, но помню, как тому досталось за статью в «Литературной газете». Александр Грин (осмелился сказать критик) – это писатель не выше 588 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Во время исполнения Одиннадцатой Симфонии всё, что я мог почувствовать: овации – демонстрация в поддержку композитора ещё недавно травимого, звезда которого восходила в зенит, и действительно уже в следующем году за ту же симфонию Шостакович, ещё в годы травли получивший пять Сталинских премий, был удостоен и Ленинской премии. «Ни одной запоминающейся мелодии». Из Постановления Политбюро об опере «Великая дружба». Из Постановления нельзя понять, что в опере Мурадели оказалось не просто плохо, допустим, недостаточно благозвучно. В Постановлении сказано порочно, на языке того времени, один шаг до преступно. Мелодичность в музыке, если и не обязательна, то желательна, всё же неблагозвучность – не преступление. В чем же вина музыканта? Подоплеку Постановления 1948 г., осудившего Вано Мурадели, а заодно с ним целый ряд композиторов, открыл нам Михаил Борисович Храпченко, отвечавший как председатель Комитета искусств, кроме кино, за все искусства. Он рассказал (в купе) об отклике на «Великую дружбу» самого Сталина. Когда всё руководство пришло в Большой театр на прогон, Михаил Борисович был оставлен с глазу на глаз с вождем, и тот у него спросил: «Чья жизнь положена в основу оперы?» Хорошего вопрос не предвещал, но соврать было ещё хуже. Ведь ясно, Сталину вопрос нашептали. «Орджоникидзе», – ответил Храпченко. Сталин промолчал, и прочесть, что он думал, по глазам было нельзя. Пошли в правительственную ложу. Место Храпченко – в последнем ряду у самого края. В конце первого акта Молотов, сидевший в первом ряду рядом со Сталиным, откинулся за спину вождя и колебанием указательного пальца Михаилу-Борисычу показал: «Нет, не пойдёт». Сталин возревновал к памяти Орджоникидзе? Не ревновал же он к памяти Кирова, он по-своему использовал память о Кирове. А надоумить вождя разобраться, что скрывается за прославлением Орджоникидзе, могли. Не за отсутствие мелодий досталось композитору. Оказался Мурадели запутан в интригу – борьбу честолюбий, принявшую оттенок политический, и подобно борьбе за дрова в нашей коммунальной квартире на Большой Якиманке, не политика направляла борьбу, а борьба честолюбий прикрывалась политикой. 598 Том 1. Пауки в банке Когда у нас и за рубежом, скажем в капитальном справочнике «Русские в Северной Америке», вспоминают о жертвах Постановления, то, употребляя слово травля, забывают указать: все травимые – Сталинские лауреаты, и лауреаты неоднократные. Прежде чем травить Прокофьева (одно время он собирался жить в Америке), ему дали пять Сталинских премий, а шестую он получил уже после того, как началась травля. Шостаковичу было дано тоже пять премий, столько же премий получил Мясковский (он и Прокофьев удостоились Сталинской премии трижды за один год), Хачатурян – четыре премии, Шебалин – две, виновник Постановления, подвергшийся проработке Вано Мурадели, тоже две. Композиторы, попавшие под удар в Постановлении, премий наполучали, вот стоявшие за премиями в очереди им напомнили: пора и честь знать, проходи и не задерживай других! Попал в проскрипционный список Хачатурян, творец вальса к «Маскараду» и «Танца с саблями» из «Гаяне», очутился он в числе травимых за музыку формалистическую. В опере Мурадели запоминающихся мелодий действительно не было, но вальс и танец Хачатуряна – формализм?! Обвинение очевидно надуманное, и значит отношения к музыке конфликт между композиторами не имел, как не имели другие конфликты, называемые «творческими», а были житейскими – борьбой за премии, квартиры, поездки за рубеж и т.п. Пишут, что Постановление парализовало Хачатуряна, но взглянули бы они, пишущие, на ими же составленную опись его не прекратившейся деятельности. Деятельность непрерывная, преимущественно исполнительская – какова причина паузы? Результат притеснений или способ выйти из творческого кризиса? Ведь когда композитор вернулся к творчеству с балетом «Спартак», то раздались доходившие до моих ушей вздохи сочувствующих: «Это не “Гаяне”!» Ничего подобного «Танцу с саблями» в новом балете первостепенного мелодиста не прозвучало. Удавшимся творениям Хачатуряна суждено значиться среди признанного бессмертным, а в «Спартаке» невероятное мастерство танцоров лишь подчеркивало нехватку достойной их музыки. Музыкальные проблемы тогда меня не заботили, но я надеялся в разговоре с Арамом Ильичем коснуться подоплеки Постановления, когда, по просьбе Евгении Казимировны, принялся за составление сборника о его хорошем знакомом – Борисе Николаевиче Ливанове. 599 Том 1. Пауки в банке высокого уровня ремеслом. А теперь на творческой сфере – налет дилетантизма, провинциализма и пошловатости. Снижение уровня бывать бывает, творческая почва отдыхает, о том Щепкину писал Герцен, наблюдая Париж Второй Империи. Сравните и увидите театральную постсоветскую Россию: «Сцена служит ответом, пополнением толпе зрителей, вы можете смело определить по пьесам господствующий класс в Париже, и наоборот. Господствующее большинство принадлежит здесь – мещанству, и мещанство ярко отражается во всей подробной пошлости своей в уличных романах и по крайней мере в пятнадцати театрах. Мещанин любит с хор смотреть на пышный бал, на королевскую прогулку – Скриб ему именно и подает высшие сословия, рассматриваемые с его точки. Мещанин – хочет себя, и себя в идеале – и вот ему толпа пьес без истинных страстей, но с движением, с хитро завязанным узлом, в них апотеоза самой пошлой, благочинной жизни. Нигде ни малейшего сочувствия ни к мощному колебанию волн кругом и внизу, ни к современным вопросам, от которых бледнеют лица и выпадают волосы в тридцать лет. Но мещанин не всегда любит мораль, он мораль любит, собственно, для жены, для семьи, а сам страшный охотник до дешевого волокитства, до половинного развратика, любит вклеить в разговор двусмысленную неблагопристойность и включительно любит порок до тех параграфов кодекса, по которым сажают в тюрьму. И вот толпа водевилистов на пятнадцати сценах угощают мещан водевилями с сальными движениями, с сальными куплетами – в которых кипит острота, каламбуры – и ни искры художественного достоинства... Это очень похоже на то, если б человек себе в похвалу стал петь: «Меня... меня... меня не съездит в рыло. Никто... Никто… Никто…» (Париж, 23/11 апреля 1847). Многое из нынешнего в советские времена и не дошло бы до цензуры. Задержали бы уже на просмотрах: «Товарищи, это же непрофессионально!» Уговаривал я Мирона, когда он вошел в Правление Союза художников, выставить наш андерграунд. Как могли допустить скандал на выставке в Манеже вместо того, чтобы в открытом бою изничтожить тех, кто нарывался на скандал? «Нужно все показать и очень скоро очарование запрещенного пройдет», – предлагал Мих. Лифшиц. Но сделать разумный ход, не иначе, власти мешали! 609 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Власть, несомненно, мешала, но и властям мешали поступить разумно. Министра культуры, пост тогда занимала Фурцева, научили видеть красоту в намалеванных уродцах. Пошел я за сапогами в Военторг, приобрел, выхожу и оказываюсь в уличной толпе в двух шагах от Фурцевой, которой знакомое артистическое лицо объясняет, как надо понимать современное искусство: «Назвался груздем, полезай в кузов ... С волками жить, по-волчьи выть ... Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Нельзя! Провокационный вызов огня на себя и многослойная, многомундирная зубатовщина. Что откроется, не уступит любому невероятному домыслу и самой дикой фантазии. В галерее исторических портретов среди наших «Гай-Фоксов» окажутся лики угодников и предвозвестников духовного освобождения. Провокаторы всех рангов, принятые за узников совести, пройдут пред взором новых поколений. дерзания «Книжная полка – моя колыбель». Бодлер. «Эклектика и безвкусие», – услышал я от родителей, как только потянулся к фолиантам журнала Le Moderne. Модерн – не модернизм, но то же время новизны. Жажда новизны, когда нас держали и не пущали, обрела род мании, стала потребностью навязчивой. Запретный плод соблазнительно сладок из-за недоступности, и того не поймут живущие при вседозволенности: пресыщенный не разумеет недокормленого. Мы изо всех сил кричали: «Побей, но выслушай!». Позволь посмотреть! Разреши прочитать! После Университета, пытаясь попасть в печать, написал я в защиту авангарда статью: рутина не преодолевается без борьбы, нужны дерзания и попытки. От статьи лишь заголовок остался в моей памяти, у меня не было пишущей машинки, в редакциях показывал рукопись, которая естественно утратилась. Одобряли название двусмысленно-ироническое «Прощай, порок», но добавляли: «Давайте, лучше не будем». Об авангардизме шекспировской поры, «эвфуизме», была моя первая работа в Институте . При обсуждении работы знаток ли269 Итальянского Ренессанса И. Н. Голенищев-Кутузов жестами изображал словесный изыск, проникший во все европейские 610 Том 1. Пауки в банке литературные языки. «Игр’а шар’aми» – говорил Илья Николаевич, изображая жонглирование. Это, по его словам, последствие копернианской революции: земной шар вместе с его обитателями оказался вышвырнут из центра мироздания на околосолнечную орбиту, и пошатнувшиеся представления о мироустройстве отразились в образном языке. Шекспир усвоил общеевропейскую словесную вычурность, в его стиле насквозь сказывается пришедший из Италии маньеризм. В знаменитой строке из «Гамлета» хотя и сказано непросто, всё же манерности ещё не чувствуется: «Так всех нас совесть обращает в трусов» (пер. Андрея Кронеберга), «Так трусами нас делает раздумье» (Лозинский), «Так всех нас в трусов превращает мысль» (Пастернак). Подстрочник Морозова: «Так сознание делает всех нас трусами». У совесть Шекспира – (сonscience, сознание – consciousness), оба слова восходят к consequence, последствиям, ответственности за прижизненные поступки. Верить или не верить, что за гробом спросят за деяния земные, вот в чем вопрос. Дальше уже следует эвфуизм: «... и так врождённый свет решимости покрывается болезненно-бледным оттенком мысли» (подстрочник Морозова). Над манерностью ради манерности сам Шекспир посмеивается там же, в «Гамлете»: «Нельзя ли говорить как-нибудь иначе?» (пер. Николая Полевого). Однако непрямота, нарочитая изысканность в шекспировском стиле осталась. «измы» усвоил и Пушкин, пленительная сладость его стихов, неподражаемая естественность выражения – результат усиесли к ним присмотреться, лий изысканных и усложненных, предлагал Сергей Бочаров. Помню хорошо, как «Серега» на заседании Отдела теории впервые сказал о кажущейся пушкинской «естественности». С тех пор достаточно времени прошло и воды много утекло, чтобы того не знали и не понимали разве что совершенные простаки, но мы, свидетельствую, испытали некоторый шок, как бы встряску от удара по сознанию. Такой же шок мы испытали, когда наши заклинания аполлон-григорьевскими словами «Пушкин – наше всё» прервал Виталий (В. Д. Сквозников): «А что собственно всё?» Пауза. Для себя я решил: стиль развивается от привычного впечатления «естественности» через нарушения привычки и к новому впечатлению естественности, достигаемому другими средствами . 270 611 Том 1. Пауки в банке неумение делать что бы то ни было, кроме как бунтовать, но бунтуют против уже не существующего. Клячу новаторства подталкивает воз денег, вложенных в начале ХХ века в рекламу, и деньги продолжают вкладываться. Доколе? Новизна – не обязательно прогресс, прогресс – не всегда благо, развитие сопряжено с утратами, и утратами не худшего, а лучшего – консервативная мысль, взятая на вооружение марксизмом. «...Определенные периоды расцвета искусства не находятся в соответствии с общим развитием общества», – эти ретроградные слова Маркса, обнаруженные среди бумаг Мерринга в конце 1920-х годов, наши записные марксисты предлагали либо замолчать, либо считать фальшивкой. Лифщицу, который вместе с Ф. П. Шиллером опубликовал эти слова, удалось уцелеть. Франц Петрович был репрессирован, дочь от него отреклась, отбыл срок и неподалеку от мест заключения преподавал немецкий язык. Михаил Александрович отделался так и не зажившими политическими увечьями, о которых напоминали ярлыки, навешанные на него с 30-х годов и снова навешиваемые в 60-80-х . 271 Читая курс «От реализма к модернизму», я показывал своим американским студентам две картины Пикассо – портрет жены и «Арлезианку». Студенты не хотели верить, что это картины одного и того же художника. Им в мозги давно было вкручено оправдание уродства: уж таково у современного художника видение! Если же игру словами отбросить, то, в самом деле, мог ли Пикассо видеть русскую супругу похожей на саму себя, а француженку – прямоугольно-квадратной, причем, видеть почти одновременно? Манера всякого творца может изменяться с годами, но у Пикассо от полотна к полотну не изменения, а превращение в нечто несовместимое, словно полотна написаны действительно разными художникам, а если художник всё же один и писал картины одну за другой, тогда какое же у него видение? Речь шла не о зрении, хотя для моих студентов было неожиданностью узнать, что всё видят одинаково, и вытянутые лица на портретах Эль Греко – стилистический приём, а не физическая особенность глаз художника. В спорах о современном искусстве постоянно и намеренно путались и путаются обычная способность видеть и некое особое видение. Обсуждать невероятную метаморфозу с молодыми американцами я ещё мог, но в разговорах с преподавателя613 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь ми это уже было чревато скандалом. На мои доводы, как и следовало ожидать, тут же навешивались ярлыки сталинизм и ждановщина. Время «детской болезни», каким явился авангардистский протест, прошло, но молодой бунт, состарившись, занял место академизма, мешает дальнейшему движению: академизм требовал ремесла, умения, нынешние «современные художники» это неумельцы. «Мажь! Мажь! Подходи к делу творчески!» – услышал я в колледже. Попадались мне в американских университетах преподаватели и даже заведующие кафедрами изобразительного искусства, не владевшие ни кистью, ни карандашом. Чему учат учителя, если их учили мазать? На мазне выросли поколения. Авангардизм возник при изобилии умения, когда художникилюбители считали для себя обязательным владение кистью и карандашом, пятистепенные поэты слагали стихи, как мастера. Обычно, до известного рубежа, при переходе от одной эпохи к другой, после брожения и отрицания, художники и писатели подчинялись преемственности согласно принципу непротиворечивости: новое усваивает старое, прежде чем его отвергнуть. Творцы каждого нового времени должны были уметь, что на уровне высшем достигли предшественники. Первые авангардисты это правило по мере сил соблюдали. В дальнейшем авангардистское представление о свободе самовыражения привело к свободе от специфического умения. Традиционалист умел, чего не умеют нынешние авангардисты. Рисунком полагалось владеть каждому художнику, а сегодня называемый «художником» рисовать, как правило, не умеет, академической выучки нет, протестуют против того, что не способны делать. «Ярость Калибана, который не видит в зеркале своего лица» (Оскар Уайльд). В Гаване я был в галерее, построенной полуциркулем, так, что, стоя на лестничной площадке, видишь «начала и концы»: с чего началось и к чему пришло. Художник, чьи картины видны в залах справа, смог бы написать полотно, висящее слева, а левый художник не напишет того, что справа. Традиционалисты намазали бы вполне «модерново», для новейших новаторов традиционные требования невыполнимы. Автопортреты Энди Уорхола – подрисованные и подкрашенные фотографии. В американской Национальной галерее оказался я свидетелем диалога между экскурсоводом и группой школьников. «Что ж он, 614 ПУТЕВКИ ОБЩЕСТВА «ЗНАНИЕ» На ниве просвещения «Вы, Петя, лучше расскажите о планетах». «Вишневый сад». Чтение лекций по путевкам «Знания» было все годы в ИМЛИ моей общественной нагрузкой. Направляли меня повсюду, и я не отказывался. Куликовское поле, Валдай, Донбас и Кузбас, горы Кавказа, просторы Казахстана и Дальний Восток, без Общества «Знание» не узнал бы я до самых до окраин своей страны. Библиотеки и школы, цеха заводов и воинские части – куда только не направляло меня «Знание»! В Москве из крупных учреждений не охвачены мной как лектором остались разве что работники крематория. Получил путевку в кафе у Никитских ворот. Прочесть лекцию надо было поварам и официантам до открытия, но когда подошёл я к дверям, там уже выстроилась очередь страждущих посетителей, и стоит Наташка, сестра Мирона. «Закусить?» – спрашивает. Нет, лекцию читать. Читал продавщицам в универмаге. До открытия стоял за прилавком, словно на трибуне, в отделе мужской одежды: раз в неделю появлялся за прилавком целый год, вел курс Народного университета. Ни повара, ни продавщицы не спрашивали «А на кой это?» Родители у меня добивались: «Почему же они тебя не накормили? ... Почему не приодели?» Лекции, думали мать с отцом, не нравились, и не накормили и не приодели. А работникам общепита и торговли, наверное, и не приходило в голову, что у толкующего о проблемах духа, могут быть материальные потребности. Посылали меня и в учреждения без вывески. С обзором английских книжных новинок выступал я перед тщательно причесанными и отутюженными молодыми людьми, группа человек пятьдесят. Какую книгу ни назову, они, как по команде, все разом делают головами кивок. После лекции спрашиваю, почему кивали? Ответ: «Отмечали про себя, что всё это знают». Спросил, что за всезнайки. 620 От ответа уклонились, теперь знаю: класс будущих разведчиков, который вел Ким Филби. Бывали случаи трагикомические, бывали драматические. Однажды явился в районную библиотеку, где и раньше выступал, на лекции я обычно не опаздывал, а тут опоздал. Директор библиотеки, чтобы удержать аудиторию, им что-то рассказывает, увидел меня и обрадовался: «Лектор пожаловал!» А я оставил дома путевку, в которую не успел заглянуть. Не станешь же спрашивать, о чем моя лекция. Начал говорить, пытаясь нащупать тему, по лицам вижу, не туда повернул, сменил галс и снова начал, опять мимо. Случайно назвал недавно вышедшую книгу, глаза оживились, вздох облегчения, дочитал. В другой раз провел полдня, терзаясь муками совести. Что я скажу? Что скажу?! Что можно сказать??!! В саду им. Баумана с открытой сцены требовалось произнести речь о Декабристах. Перед публикой, ожидающей злободневности, тянуть академическую резину невозможно: слушать не станут, а если воззвать к свободе, то попадет, крепко попадет. Шёл в сад, ноги волоча, чувствуя себя обреченным. Либо публичный провал, либо политическое наказание – не избежать. А лекцию отменили и передо мной извинились, но я был счастлив. О Шекспире читал у верховьев Дона в большом клубном здании небольшого населенного пункта. На здании мемориальная доска: «Здесь выступал Михаил Иванович Калинин». Когда там выступал Всероссийский Староста, здание, надо думать, уместило всё население городка. Меня послушать пришла, возможно, и не по своей воле, небольшая группа местных жителей, которые забились в дальний угол бескрайнего зала. Директор клуба меня предупредил: «У вас кина нет, вы должны сами исчерпать лимит предоставленного вам времени». Взошел я на трибуну. От друзей-актеров знаю: ритм! Безостановочно три часа рвал страсти, помогая себе жестами. Верхняя часть моего тела, над уровнем трибуны, находилась в непрерывном движении, а когда закончил, чувствую, с трибуны сойти не могу, ноги, словно привинченные, после трехчасовой неподвижности, затекли и отнялись. Всесоюзные колеса гигантской машины, сеявшей разумное, доброе, вечное, приводила в движение миниатюрная ... Миниатюрная дама нас подвигала на защиту старины и во всероссийском мас621 Том 1. Путевки общества «Знание» на коленях молодой женщины в римском Храме Петра, оба творения достоверно-невероятны и творчески неотразимы. На моем веку хорошо писали не писатели, разных профессий люди старшего поколения, выросли они на дореволюционном литературном изобилии: художник-иллюстратор Кузьмин, музейный работник, он же специалист по собакам, Пахомов, завкафедрой коневодства, профессор Витт. Всё это остатки с барского стола – предреволюционного прошлого, когда, как говорила Гиппиус, все писали хорошо, то есть требования писательского умения сделались само собой разумеющимися, иначе и браться за перо нечего. Писатели писали моего времени не – об этом, благодаря Серго Ломинадзе, в журнале «Вопросы литературы» в 1974 году была опубликована моя статья . Не напечатай Серго статьи, не смел бы сейчас о том рас275 но статьи почти никто, кроме самого Серго, не заметил, по- этому могу повториться. На вопрос, что хорошего в повести, возбудившей восторги взахлеб, мне ответили: «Подлецом выведен секретарь обкома». Как если бы сказать: залог бессмертия «Ревизора» в том, что взяточниками представлены городничий с чиновниками. Секретарь вместе с разъездной лошадью был представлен неумело, невыразительно, не сравнить с портретом псаря у Пахомова или с лошадьми в трудах Витта: сочетание слов без скрипа и запинки, литературное legato, текучесть письменной речи, качество редчайшее, и – гибкость слога, охватывающего предмет описания и создающего впечатление скульптурной объемности. Такое впечатление создается вовсе не описательными подробностями, а умением обращаться со словом особым образом: «В Китае все китайцы и даже император – китаец» – вы сразу попадаете в другой мир, словесный, однако отличающийся удивительной материальностью, словно в самом деле жизнь. Чехов же говорил, что прежде всего владение языком отличает писателя, говорил и демонстрировал в потоке «собачьей» словесности: «Каштанка стала обнюхивать тротуар, надеясь найти хозяина по запаху его следов, но раньше какой-то негодяй прошел в новых резиновых калошах, и теперь все тонкие запахи смешались с острою каучуковой вонью, так что ничего нельзя было разобрать ... Она была ужасно голодна. За весь день ей приходилось жевать только два раза: покушала у переплетчика немножко клейстеру да в одном из трактиров около 631 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь прилавка нашла колбасную кожицу – вот и всё ... Если бы она была человеком, то, наверное, подумала бы: “Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!” Но она ни о чем не думала и только плакала ... Каштанка съела много, но не наелась, а только опьянела от еды ... После обеда она разлеглась среди комнаты, протянула ноги и, чувствуя во всем теле приятную истому, завиляла хвостом». Это не описания, а словесные создания, не факты, а фантазии, сотворенные из фрагментов реальности. Неотразимо-убедительные по вымышленной выразительности мгновения в рассказе расставлены как полосатые почтовые столбы на ходу повествования, направляя читательский интерес и не давая интересу ослабнуть. Даже Чехову не всегда это удавалось, в том и разница между «Каштанкой» и «Дамой с собачкой», что отметил Толстой, пророчивший чеховским рассказам бессмертие: «Превосходно по изобразительности. Но риторика, как только он хочет придать смысл рассказу» (из Дневников и Записных книжек, т. 53). Толстой и у себя признавал неудачи, когда не мог выразить своей мысли «без рассуждений». Таковы требования на «высоте Парнаса». Не «индивидуальный стиль», индивидуальный может быть искусственным (Лесков или Ремизов). Естественность Пушкина и Чехова – высшее выражение стиля общего. В пору расцвета русской литературы выходившие на литературную сцену владели словом, а в моё время считавшиеся писателями, при наилучших намерениях в поисках правды, не отличались способностью писать, и читатели удовлетворялись писательским неумением, и покупатели стояли в очередях за любыми товарами, какие им «давали». Наше, определяемое обстоятельствами, отношение к литературе проявилось в записке, которую я получил от слушателя на лекции в Калинине, ныне Тверь: «Астафьев, Белов и Распутин значат для меня больше, чем Тургенев, Толстой и Чехов». Понимаю! Понимал ли приславший записку, что Астафьева, Белова и Распутина он читает иначе – с другими целями, не так, как читает Тургенева, Толстого и Чехова? Наши современники, перечисленные в калининско-тверской записке, сыграли выдающуюся роль в пробуждении общественного сознания и при этом отличались творческой скромностью. «Какой я писатель!» – на самого себя огрызнулся Василий Белов в разговоре с моей тещей Евгенией Петровной Палиевской, а она ему 632 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Шведы повторяют просьбу назвать хорошую книгу, а я рта открыть не могу, как если бы хватил меня удар. Но время, слава Богу, истекло, и я поспешил удалиться из зала. Можно бы назвать «Простую историю», но это – кино. «Рычаги»? Рассказ. «Рычаги» читал при мне мой отец, читал, как говорится, «застегнувшись на все пуговицы»: внимая читаемому. Закончив читать, поднялся, словно встал по стойке смирно перед явлением литературы. Выражена истина. Случай в рассказе ничтожен – истина велика: наше двоедушие. Много лет спустя, уже в Америке, досталась мне русская часть библиотеки советолога, принцип подбора русских книг был очевиден – обязательное чтение. Нашлась и брошюрка – иностранное издание «Рычагов» на языке оригинала. Будущий историк литературы советского времени, не заметивший «Рычаги», упустит произведение, подобное «Физиологическим очеркам», из которых вышла великая русская литература. В мое время ничего не вышло – не поддерживали и не развивали в литературе литературности. А значение физиологических очерков в том, что можно взять просто жизнь и придать ей достоинство общезначимой истины. Герцен вспоминает: его сверстники, заядлые гегельянцы, идя по улице, не мужика или бабу встречали, они общались с субстанцией народного духа. Артистически уловить и выразить субстанциальность явления, делая его хорошо написанным предметом, и есть искусство. Почему не назвал «Убиты под Москвой»? Не успел прочитать. Когда прочитал, подвел для себя итог: на моем веку отсутствия литературности в литературе «военная» повесть Константина Воробьева и «производственный» рассказ Александра Яшина – два приближения к литературе: материал оторван от реальности и возвращен читателю обработанным словом, создающим впечатление второй реальности. Остальное – достоверность, правдоподобие, обозначение символами без литературного таланта. То и другое лишено артистической дистанции – не произведение словесного искусства и, значит, не истина. Истиной может быть только подобие живого существа, постепенно раскрывающее заключённый в нём смысл. 634 Том 1. Путевки общества «Знание» Конрадианский маршрут «Через время и расстояние Степан вглядывался в ту землю, где родился. Издалека она вставала перед ним огромной, таинственной и немой. Он боялся её, боялся вернуться к заре своей жизни. Только не туда! Только не туда!» Джозеф Конрад. «Сестры», перевод Екатерины Сквайрс. Благодаря «Знанию» посетил я на Украине и в России края, связанные с Джозефом Конрадом, английским писателем-поляком, уроженцем Бердичева и вологодским ссыльным. Конрадианцы мира смотрели на меня с завистью, их не пускали в те же места – расположение военных объектов. Один из энтузиастов, японец, проник даже в «сердце тьмы», в дебри Конго, а ему, когда он, следуя конрадианским маршрутом по всему миру, добрался до нас, не дали выехать из Москвы. «Позвольте я вас сфотографирую!» – воскликнул японец в надежде, что снимок передаст отсвет мест, где побывал я. Теодор Конрад Коженевский родился в Бердичеве спустя семь лет после того, как там венчался Бальзак, в Житомире его крестили, мальчиком он через Москву вместе с родителями проделал путь за казенный счет: его отца, участника польского освободительного движения, сослали в «подмосковную Сибирь» – Вологду. Вологодский краевед Виктор Ксенофонтович Панов, с которым я переписывался, обнаружил в местном архиве сведения о пребывании в Вологде Аполло Коженевского с женой и сыном Конрадеком, будущим Джозефом Конрадом. В подмосковной Сибири матери стало хуже, Коженевским было позволено переехать к югу, в Чернигов, где Эвелина скончалась и там была похоронена: прах матери Конрада в нашей земле . Семи лет Конрад вместе с отцом перебрался в 277 Польшу, семнадцати лет покинул пределы Российской Империи, поступил во флот, сначала французский, затем британский. Борис Конрад, сын писателя, мне рассказывал: когда его отец ступил на английский корабль, ему велели очистить палубу такими словами, которых почтенный джентльмен не решился повторить. Борис, инженер, работал в английском филиале компании Даймлера, та же фирма имела дела в России, и мой Дед Борис через Бориса Луцкого был связан с Даймлером. Мы с Борисом Конрадом стали переписываться, увиделись у него дома, в Англии. Борис Конрад отличался сверхъестественным сходством с отцом. Генри 635 Том 1. Путевки общества «Знание» рев и грохот волн едва слышен голос капитана, – терпеть непорядок на судне, даже если оно идёт ко дну». А у Фолкнера? Убедительного преодоления не помню. Из романа «Особняк» жена мне напомнила самосуд ничтожного отпрыска семейства Сноупсов над могущественным представителем того же клана, и я согласен: по замыслу, страницы с описанием нищего фермера, который тридцать восемь лет терпеливо ждал того часа, когда он исполнит долг мести, – «настоящее прозрение писателя» . Как 278 читатель понимаю: писатель пытается меня убедить – вот преодоление немыслимых обстоятельств... Запоминаются детали, возможно, подсказанные Фолкнеру опытом работы в Голливуде. Писатель начал работу над романом, когда ради заработка числился штатным сценаристом на фабрике кино, и как раз в те годы вышли один за другим два фильма, имевшие массовый успех: «Ровно в полдень» (High noon) с Гэрри Купером и «В порту» (On the water-front) с Марлоном Брандо. Эпизоды из поразительных картин, реплики, жесты главных исполнителей стали азбукой экрана. На книжной странице Фолкнер, видимо, хотел воплотить нечто из High noon, вроде прохода одинокого шерифа, Гэрри Купера под музыку Дмитрия Темкина, на бой с бандитами. Из On the water-front Фолкнер, судя по всему, взял логику действий, напоминающую схватку осведомителя с продажными профсоюзными боссами. «Уж очень похож на ящерку», – в «Особняке» сравнение заржавленного пистолета с мелким пресмыкающимся вдруг отвлекает мысли мстителя, идущего к долгожданной цели и поглощенного жаждой возмездия. Это похоже на перчатку, оброненная девушкой и поднятая Марлоном Брандо, мизансцена прямо по Станиславскому, результат мхатовских уроков, полученных молодым американским актером через Стеллу Адлер, она училась в студии Московского Художественного театра. Такие мизансцены входят в театральный фольклор, перчатка вошла в предания кинематографа. Ящерка у Фолкнера как прием заметна и понятна, но того же впечатления не производит и, напротив, кажется притянутой, побуждая сказать «Не верю». Описание, если найдены повествовательно-стилистические решения в изображении происходящего, поднимается над бумагой или, как говорил Бальзак, слова встают перпендикулярно к странице. Фолкнеровский персонаж от страницы не отделяется – «петушок» не получился. 639 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь У самого Конрада наберется не больше двух-трех таких эпизодов, и тем виднее, что значит, когда писатель в самом деле творит вторую действительность, а не только содержательно и даже не просто выразительно пишет о действительности. Капитан Её Величества королевского флота (по-морскому «мастер») Конрад Коженевский обошёл мир, когда это требовало особой выдержки, а в тридцать пять лет сошёл с корабля на берег и стал Джозефом Конрадом, мастером английского языка, особого английского языка, не совсем английского (подтвердил Сноу), но оказавшего влияние на английских писателей. Нечто в том же духе случилось и с Набоковым, почему Набоков и ненавидел Конрада, считая его писателем для детей, а себя – для взрослых, инфантильных взрослых, которым нравится набоковский нарциссизм, принимаемый за интеллектуальную взвинченность. «Каждый шаг – поступок, за него неизбежно приходится отвечать, и тщетны слезы и скрежет зубовный, когда наступает срок оказаться лицом к лицу с последствиями собственных действий». Джозеф Конрад. Конрад постиг современный мир у истоков. Но кому у нас ни пытался я сказать, что значит Конрад, не верили и даже слушать не хотели. Дмитрий Сергеевич Лихачев рекомендовал меня телевидению, я стал предлагать им сделать о Конраде передачу, говорил, что любая точка на земном шаре извлекает пользу и прибыль, если там побывал Конрад. У берегов Австралии поднимают со дна океана корабль, которым он командовал, а у нас он родился, крестился, у нас он был в ссылке, в нашей земле похоронена его мать ... В ответ что-то промямлили и больше не звонили. Не боялись – подчинялись инерции. Тогда же встретился я с Юрием Ильенко. Однако кинооператор и режиссер, вспомнивший своих украинских предков, не проявил интереса к идее фильма о Конраде – поразительное безразличие к мирового значения писателю, связанному с Украиной. Васька, знавший Ильенко, мне разъяснил: «Юра – хохлацкий самостийник, а ты суешь ему поляка-эмигранта». Если бы не ставшие заведующими редакциями бывшие ученики моего отца, окончившие Полиграфический Институт, мне ни за что не удалось бы попасть с заявкой на книгу о Конраде в план Издательства «Наука» . 279 640 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь но подражая Ностромо, на мировую арену один за другим выходят государственные деятели, и судьба их разыгрывается по сюжету конрадовского романа: начинают благими обещаниями и добрыми намерениями, затем обманывают ожидания в них поверивших и заканчивают политическую карьеру бесславно, подобно Ностромо нередко гибнут от пули. Однако, чтобы пророческий роман читать, нужен немалый труд. Чем глубже выражаемая романом истина, тем тяжелее чтение, собственно не чтение, а разгадывание. «Не работает эта машина. Не знаю почему, но не работает», – признал сам же Конрад. В этом романе множество страниц, особенно поначалу, воздвигают перед читателем непроницаемый барьер – таково мнение завзятых конрадиацев. Но наши редакторы встали стеной, когда в предисловии к переводу «Ностромо» попробовал я предупредить наших читателей о трудностях. В предисловии лишь осталась одна фраза, причем, слова не мои – оценка английского критика-современника: «Иногда, читая эту книгу, мы перестаем понимать, где находимся и о чем речь» . Сейчас с подобными последствиями конрадианского влия280 (минус проницательность) сталкиваемся на каждом шагу, но во времена Стивенсона и Хаггарда, мастерам приключенческого жанра полагалось повествовать занимательно и общепонятно. Нарочитонепонятны бывали романтики, однако Гете о них говорил: «Это – болезнь». И действительно, прошло, как минует тяжелый недуг, но потом опять прихватило. «И это пройдет», – о таких пандемониях высказывался Фаддей Зелинский. Интересно, что всё-таки останется, как осталась романтическая вера в органику. Убедительное описание недоступности значительных произведений литературы и искусства я нашел у Абрама Эфроса в статье «Леонардо – художник». Автор статьи не сваливает вину на зрителя, рассматривающего и не понимающего картину гениального художника. Эфрос видит проблему в сознании художника, который «всё больше вычисляет, изобретает, строит, занимается грандиозными работами, вроде шлюзования ... и всё реже берется за кисть, чтобы ещё раз, наново сформулировать красками заветную мысль о природе и человеке» . Иначе говоря, меняет род занятий, хотя продол281 называться художником. У моего отца был аспирант-поляк, дипломную работу писал о Конраде. До сих пор помню гримасу сожаления на его лице, когда, 642 Том 1. Путевки общества «Знание» приходя к нам домой, он словно жаловался: «Конрад, я пришёл к выводу, поэт». Стало быть, декламатор в прозе. А читателю-энтузиасту хотелось доказать – повествователь. Конрад действительно высказался поэтически-чеканно о своём глобальном опыте (когда ещё не было такого слова). У него был талант риторический, он вогнал в изумительные фразы, своего рода словесные формулы, всё то, что увидел и осознал, но ему не хватало эмоциональной силы для того, чтобы им увиденное и понятое воссоздать художественно, во всей истинности. Есть один-два рассказа-исключения, подтверждающие правило, и даже в этих рассказах и в одной повести истинно живы только фрагменты. «Зачем же вы занимаетесь Конрадом, если вы его не любите?» – вопрос задавали мои оппоненты. Что за метод – любовь? Занимаюсь тем, чему меня учили с тех пор, как допустил оплошность, требовательно расспрашивая Яна Мукаржовского и не зная, что придирчив к тому, кто стремился постичь природу литературы. Джозеф Конрад – образец современного писателя, он постиг основные проблемы современности и не нашлось у него повествовательного таланта рассказать о них. А кто-нибудь другой нашел способ это сделать? Разве что ценой упрощения истинно современных проблем. Проблемы таковы, что с ними не справляется мысль творческая. Не зная о Конраде, одновременно с ним Толстой создавал «Хаджи-Мурата» и положил в стол свое творение на ту же тему выдержки в столкновении с обстоятельствами выше человеческих сил. Гибель толстовского героя даже словесно совпадает со страданиями конрадовского Лорда Джима, словно писатели-современники, независимо друг от друга пришли к тому же выводу – если не преодоление, то сопротивление возможно и неизбежно. Однако есть и различие. У Толстого после того как человек уничтожен, природа после паузы продолжает жить – лес зеленеет, птички поют. Конрад, современный писатель, жил и писал с чувством, что и птички не запоют. «Добравшись из Лондона на Украину, я начал разбирать свой багаж». Джозеф Конрад. «Послужной список». Творчеству писателей, которыми я занимался, подражала моя жизнь. Писал о Джойсе и получал одни отказы, с Льюисом Кэрроллом пошла сплошная бессмыслица: написал предисловие 643 Том 1. Путевки общества «Знание» Следователь слушал меня, не прерывая, но огонёк озадаченности разгорался у него в глазах. Вдруг следователь встал и вышел из комнаты. Пока открывалась и закрывалась дверь, легкий сквозняк поднял бумагу, лежавшую у следователя на столе, и я успел прочитать: «...совершил сотрудник ИМЛИ». Вернулся следователь и очевидно посовещавшись со своим начальством, выразил желание проводить меня домой. Жили мы недалеко от милиции. Войдя в квартиру, следователь окинул сыскным взглядом книжные полки и попрощался, вероятно, решив, что постельные принадлежности из Побережной припрятаны всё-таки не здесь. «Её мать происходила из древнего польского дворянского рода». Из биографии Народной артистки Аллы Тарасовой. ... Чудным видением возникла передо мной Тарасова. Не увидеть в этом явлении перст судьбы было невозможно: имя Тарасовой я услыхал, совершая Конрадианский маршрут. Побывал я под Бердичевым в селе Тереховое – колыбель Конрада. А местный учитель мне сказал: «Это же бывшие владения семьи Тарасовой». Вернулся я в Москву, иду по улице Горького и думаю: надо бы у Тарасовой спросить, не сохранилось ли у неё в семейных преданиях что-нибудь о Коженевских . . . А навстречу – Тарасова! Сон не сон – самому себе не веришь. С Аллой Константиновной знаком я не был, но сила судьбы толкнула меня в спину, очутился я лицом к лицу с прославленной актрисой и прежде чем успел подумать, как представиться, произнес: «Алла Константиновна, я посетил ваше имение». Всесоюзно известные обаятельные черты лица окаменели. Прозвучал всем знакомый серебристый голос: «У меня никогда не было никакого имения». Видение исчезло. Посторонилась ли Тарасова, не могу сказать. Я застыл в столбняке с одной мыслью: «Конрад!» Всю жизнь он страшился призраков прошлого как воплощенных упреков за то, что покинул землю отцов. Признанная народом артистка, пять раз удостоенная сталинских наград, обреченная на бессмертие легенда при жизни, была вынуждена отречься от своих корней. «Лорд Джим»! Конрад! Куда ни посмотри – Конрад. 645 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Правдивые вымыслы «Задача поэта говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или по необходимости». Аристотель. «Читайте вымыслы, если хотите знать правду», – говорил и повторял библиофил Хольцман. А «вымысел» или «фикция» (fiction) с давних пор служит обозначением художественной прозы. «Над вымыслом слезами обольюсь» (Пушкин), «Забылся, увлеченный волшебным вымыслом» (Лермонтов) – речь о романах. О том и говорил американский книголюб, советуя мне искать истину в игре воображения: «Если желаете понять происходящее, читайте не газеты, а романы». Действительно, мне создания творческой фантазии помогли понять злободневное признание лубянского блюстителя наших политических нравов: «Был бы у меня компьютер, я бы их всех арестовал!». Куратор из КГБ высказался в разговоре с нашей завкадрами, а она после самоубийства Диляры считала нас лицами доверенными и продолжала делиться с нами сведениями не для всех. При чем здесь компьютер, куратор не объяснил, завкадрами сама догадаться не могла, их разговор состоялся до всеобщего компьютерного пользования. Зато было понятно, кого «их всех» – наше партийно-государственное руководство. Почему же нельзя было с одной площади перейти на соседнюю площадь и взять их? Об этом я узнал много лет спустя, читая книгу моего брата Андрея. О делах службы он не говорил ни-ког-да. Лишь однажды шёл я по улице из психиатрической лечебницы, навещал университетского соученика и институтского сотрудника. Навстречу – Андрей. «Слушай, – говорю ему, – я из сумасшедшего дома. Психи говорят, что к ним привезли министра обороны, ходит под себя». «А я, – отвечает Андрей, измерив меня взглядом, говорившим, что меня следовало оставить там, откуда я шел, – сегодня видел министра на приеме». Другого разговора о кулисах политики у нас не было. Но у них там, на самом верху, в 60-70-х годах, случился «прокол»: так называемая «Операция одного». Об этой операции вышла американская книга , книгу я послал Андрею, чтобы про282 насколько достоверно в книге рассказанное, и брат в своей книге подтвердил: так было. 646 Том 1. Путевки общества «Знание» В святая святых, самую головку советского руководства, пробрался зарубежный коммунист-расстрига и сумел сделаться задушевным другом наших лидеров. Брежнев, Суслов и заведующий Иностранным Отделом ЦК КПСС Пономарев, принимая перевертыша за товарища по партии, делились с ним такой секретности секретами, какими не снабдили нас ни вымышленный Штирлиц, ни всамделишные Ким Филби и Клаус Фукс. Своим человеком в советском руководстве стал мнимый «коммунист», сумевший прикинуться доверенным лицом братской партии. Шпион, принимаемый за «товарища», обрел особый статус вне досягаемости КГБ. «Даже почуяв неладное, КГБ не смог провести необходимую проверку» . Партийные руководители, оградив самих 283 себя от надсмотра, проглядели лазутчика. Так было до конца режима. Ни доступа, ни компьютера, чтобы арестовать их – перестроечное руководство! Фраза о нехватке компьютера, на мой слух, звучала как реплика из «вымыслов», то есть романов, которые на исходе холодной войны стали появляться в Америке и Англии. Об этих романах я рассказывал в лекциях по линии «Знания», в аудиториях, которых романные сюжеты касались самым непосредственным образом. Говорил о том, что зарубежные «вымыслы» изображают подрыв государственной системы Советского Союза советской элитой, и совершается подрыв, из романа в роман, с внешней помощью. «Развесистая клюква», – сказал американский профессор, давая мне почитать самый известный из тех романов «Парк Горького». Действительно, по стилю «вымыслы» были вкуса клюквенного, но по материалу и проблемам – остроты кайенского перца. Сюжеты развивались обычные для литературы этого рода: Советский Союз, страна, терроризируемая антинародными властями, полное отсутствие прав, забитость, приниженность, серость и бедность. Я бы погрешил против моих настроений тех лет, если бы счел всё это выдумкой. Но в тех же «вымыслах» звучал новый мотив, отзвуком которого явилась горестная фраза куратора, переданная завкадрами. В романах рассказывалось о том, что охранительным органам у нас и на Западе приходится вести борьбу против своих же властей, и по ходу борьбы заклятые противники ЦРУ и КГБ (или ГРУ) становятся союзниками. 647 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Противостояние в странах Запада политических сил и государственных департаментов как раз не вымысел. Почти каждый американский исторический труд о холодной войне есть в то же время история тяжбы между Конгрессом и Пентагоном. Например, председателем Фонда Американо-Российского культурного сотрудничества, где я состою консультантом, является в прошлом конгрессмен и сторонник разрядки, а его отец-генерал, высокопоставленный сотрудник Министерства Обороны, был одним из инициаторов конфронтации. среди нас террористов, они к нам не сунутся». Дик Френсис. «Прикидка», Лондон, 1978. Ранней ласточкой чужой «весны» был роман Дика Френсиса «Прикидка» (или «Пробный галоп»). Мы с Диком переписывались, начиная с тех пор, когда мне была поручена специальная редактура ипподромного жаргона в переводе первого и, по-моему, лучшего, вышедшего под его именем романа «Верняк» (у нас «Фаворит»). Перевод вышел в 1973 г., а в 1977 г. Дик Френсис приехал в Москву вместе с Мэри, своей женой-соавтором, вернее, автором «скаковых» детективов, для которых он, бывший жокей, поставлял материал . 283 Супружеский тандем творил по известным, веками проверенным, приемам литературной мистификации. Муж подсказывал острые, известные ему из своего жокейского опыта ситуации, жена их претворяла в захватывающих сюжетах, а выходили книги под именем жокея. Против титульного соавторства высказалась сама Мэри Френсис. Повествовательный стратег, она понимала, что ещё одно имя на обложке повредит впечатлению достоверности «скаковых историй». В последние годы её жизни Мэри сковал прогрессирующий паралич, но всё же она успела увидеть торжество своего замысла: её муж, жокей-чемпион, был признан лучшим современным автором криминально-приключенческих романов. В романах Френсис[ов] развивалась одна и та же идея, известная в формулировке Ханны Арендт: заурядность зла. В основе это кантианское радикальное зло, сведенное, как говорил ещё Аполлон Григорьев, с трагических ходуль на почву обыденных обстоятельств. Сюжет в романах Френсис[ов] обычно развертывается по ходу разоблачения преступных махинаций, нарушающих течение дел в пределах скакового круга. Поиски источника преступлений приводят к зловещей 648 Том 1. Путевки общества «Знание» личности, действующей согласно своей инфернальной природе. В «Прикидке» идут поиски «Алёши». Как клеймо, это имя проступает на странных смертях, угрожая ещё худшими, зловещими деяниями, которые могут нанести урон и Советскому Союзу и Англии. По сюжету романа 1978-го, террористы собираются подорвать Олимпийские Игры 1980-го в Москве. Это – действительно вымысел, ничего такого не было, политический бойкот был, однако крови не пролилось, а по мнению советского персонажа «Прикидки» и не могло пролиться. «Только не в Советском Союзе! – утверждает этот персонаж, генерал КГБ. – К нам они не сунутся». Генерал говорит это другому персонажу, английскому агенту, который прибыл заранее, чтобы предупредить о возможном покушении на одного из спортсменов в сборной Великобритании – всадника-аристократа. В то же самое время нам на лекции в ИМЛИ докладывал генерал МВД, утверждавший, что коррупции в нашей стране не существует. В «Прикидке» генерал КГБ говорит о террористах «Не сунуться», однако в ответ слышит: «Они уже сунулись». На агента-англичанина покушались и не раз, прямо в центре Москвы, на улице Горького, недалеко от Советской площади, рядом с домом Моссовета и рестораном «Арагви», где агенту устроили ужин. Но все подобное было вымыслом. Когда Дик и Мэри Френсис находились у нас, они прежде всего собирали «жатву» с гонораров за «Фаворита», роман был не только переведен, был снят фильм по роману и творцам «Фаворита» понравился. Кроме того, они высматривали повествовательные подробности для следующего романа. Дик между прочим меня спросил, в какую сторону течет Москва-река. Он уточнил: «Если стоять спиной к Английскому Посольству на Софийской набережной ...». «Вам по сюжету требуется сплавить труп?» – спросил я в шутку, считая ситуацию неправдоподобной. А Френсисы уже тогда, ещё в конце 70-х, рисовали в своем воображении вторжение в нашу строго регламентированную жизнь явлений «свободного мира», от которого, как нам казалось, мы были отгорожены «железным занавесом». Такого разгула творческой фантазии допустить было нель- зя, «Прикидку», когда роман вышел, у нас законопатили в спецхран как сочинение антисоветское, лживое. Предложил я «Коневодству», где постоянно сотрудничал, перевод отрывка (главу о событиях на Московском ипподроме), однако на этот раз материал завернули. 649 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Хотя «Коневодство» и все сельскохозяйственные «водства» были освобождены от цензуры (цензуре у нас подлежали даже визитные карточки), но нарушить доверие и напечатать антисоветчину значило нарываться на скандал. Так однажды нарвалось «Свиноводство», поместившее статью о роли Ленина в разведении породистых свиней. Цензуре журнал, посвященный породистым хавроньям, тоже не подлежал, остановить такой материал никто не побеспокоился, но, когда номер вышел, то заголовок «Роль Ленина в свиноводстве» попался на глаза кому-то из важных и строгих персон. «Свиноводству» всыпали по первое число, а остальным водствам для острастки пригрозили, чтобы лишних заслуг и без того великому вождю не приписывали. И редактором «Коневодства» мне было сказано: «А пошёл ты ...» Маршрут известен, и я пошёл. Теперь уже не требуется богатого воображения, чтобы представить себе международный терроризм на наших улицах, но чтобы наша реальность стала подражать английскому «вымыслу», должна была измениться государственная система. «Они проникли в наши секретные службы, внедрились в самые влиятельные круги даже двух правительств ... Всякую власть, прежде чем к ней подступиться, они снизу до верха проверяли на прочность. – “Они? Кто эти – они?”» Роберт Ладлэм. Круг Матарезе. Нью-Йорк, 1979. Ещё один «вымысел» конца 70-х, на этот раз американский, повествует, о том, как в руководство конфликтующих сверхдержав стремятся проникнуть агенты иностранного влияния. Тогда в существование правительства, настроенного антигосударственно, ещё не хотели верить, посмеивались, хотя роман основан на реальных событиях. Имя Матарезе, которое Роберт Ладлэм дал международной кабале, подвернулось ему случайно. Когда мы с Бердниковым ехали на встречу с преподавателями и студентами Колледжа Везли, мы проехали мимо ресторана «Матарезе», где Роберт Ладлэм имел обыкновение обедать. Но деятельность конспиративной организации не придумана. Вовсе не фантазия вторжение в двусторонний международный конфликт третьей силы, что и составляет сюжет романа. Третья сила вредит тем и другим, преследуя свои интересы: «Чтобы изучить в различных странах расстановку сил, позиции партий и 650 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь «Они способствовали промышленному развитию России так, что в результате разбухали лишь их собственные карманы. Им платили западные деловые люди, стремившиеся использовать дешевых и покладистых русских работяг. Им платили местные власти, старавшиеся привлечь в свои области заводское строительство. Им платили поставщики, посредники, директора больших производств и даже министры. Их просто-напросто покупали, и они покупались. Деньги тратились огромные, вовлекая несметное число людей». Оуэн Села. Под контролем Кремля. Роман. Торонто, 1984. Вымысел Оуэна Села, вышедший уже на подступах к перестройке, повествует о внутренней и внешней борьбе за лакомый кусок – советскую Россию. По ходу борьбы рассуждающие об интересах России набивают, как можно туже, свои карманы, силы внешние ведут речь о необходимости «помочь русским», и тут же ставится вопрос: каким русским? Есть русские, поддержки не заслуживающие, есть и такие, каким помочь необходимо. Из таких в центр английского «вымысла» поставлен выкормыш советской власти, плод непотизма, пробравшийся наверх через престижный брак. Это правдиво как сюжет и принципиально важно как особенность авторской позиции: автор оправдывает приспособленца-проходимца, ибо плоды его социального успеха будут положены на алтарь Отчизны «во имя демократии». Наша реальность вскоре стала подражать английскому вымыслу, а теперь в реальности тот же способ преуспеяния возводится в принцип, о котором мы слышим от успевших через папу, маму, жену и комсомольско-партийные связи взобраться наверх и оттуда провозгласить правду, одну полную правду. На последних страницах романа «Под контролем Кремля» герою, добившемуся победы демократии в России, зарубежная агентура советует выехать, его ждет хорошая должность и вообще комфорт. «У каждого из нас свои представления о том, что нужно России». Роберт Мосс. По правилам Москвы. Роман. Нью-Йорк, 1985 г. Роман «По правилам Москвы» произведение, как выражался Зощенко, маловысокохудожественное, но достаточно художественное, чтобы в изображении главного персонажа само собой сказыва652 Том 1. Путевки общества «Знание» лась (как сказывалась Россия в фигуре Обломова) советская система. Перед нами честолюбивый и жизнелюбивый молодой человек, продукт кастовых преимуществ, воображающий себя патриотом, однако желающий выбраться на международный простор. В австралийском вымысле соперничают опять же три силы: с одной стороны, Старая Площадь, то есть Компартия, с другой – Лубянка, значит, КГБ, и Гоголевский бульвар – Генштаб (в романе «Парк Горького» Генштаб своевременно перемещен на Фрунзенскую набережную). Предвосхищая события 1990-х годов, повествование по московским правилам завершается путчем. Воображение Роберта Мосса создало картину, казавшуюся в середине 80-х годов столь же неправдоподобной, какими в «Прикидке» выглядели международные теракты на московских улицах. Роберт Мосс, дав волю своей фантазии, вообразил: подчиняющиеся реформаторам силы спецназа берут верх, власть оказывается у Военно-Революционного Комитета, формирование которого дело семейное. Главные два участника – тесть-маршал, он же Начальник Генерального Штаба, и зять, генерал ГРУ. Оба стоят за реформы, но тесть, хотя и соблазнился посулами свободы, всё же воин-ветеран прежнего покроя, говорит зятю, возглавившему реформаторский Комитет: «Ты что же, думаешь, американцы и все прочие наши противники полюбят нас просто за то, что у нас погоны на плечах?». «Нечего бояться американцев, – возражает зять, – я у них бывал (протекция тестя – Д.У.) Их пресса, их политики утверждают, что врагов у них нет, тратиться на противостояние незачем. В ответ на наши миролюбивые жесты они нас осыплют дарами». По воле автора это говорится без малейшей иронии: получим дары глобального миролюбия, всё, что взамен требуется, это безусловное подчинение. Сейчас истоки такого «обмена» находят в 90-х годах, на деле идея была высказана Президентом Эйзенхауром в узком кругу советников и повторена Президентом Рейганом в беседе с Горбачевым. Какой ответ получил американский лидер, всё ещё остается скрытым, но давно известно, что за дела последовали в результате переговоров на высшем уровне, которые американский участник встречи начал словами, содержавшими условия перемирия в холодной войне, эти слова запротоколированы и повторены во многих американских книгах об окончании конфронтации: «Мы 653 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь задача – управлять миром не силой оружия, а властью денег. Миром необходимо управлять, в этом Рокфеллер был уверен. На финише «Трехсторонняя Комиссия создана для обсуждения под эгидой США общих интересов». Из книги «Элита и план мирового управления» (1980). Уже в годы перестройки приехал ковбой Дерек тройку покупать. Привез он рекомендации, от вдовы Старика-миротворца у него было поручительство, мы с ним сразу стали своими людьми. Приехал он в исторический момент, шла Московская встреча на высшем уровне. Чтобы придать событию еще больше значения, Дерек и говорит: «Вот бы вашего с нашим прокатить на моей тройке». Антон, кучер могучий, готов хоть сейчас: земля задрожит! А символики сколько! Сколько символики! Позвонил ковбой в свое посольство: «Есть богатая идея, Рейгана с Горбачевым прока …» То ли связь прервалась, то ли трубку повесили. «А что бы ты сказал, – Дерек меня спрашивает, – если бы узнал, что Горбачев вам назначен Трехсторонней Комиссией?» Комиссию учредил Дэвид Рокфеллер спустя десять лет после того, как в другой исторический момент, перед стартом «Приза мира», он задержал нас, возвращаясь после беседы с Хрущевым. Покупавший у нас тройку ковбой сослался на книгу, в которой будто бы так и сказано: «Назначен». Попросил я книгу мне прислать, что Дерек и сделал, но этот сборник статей о трехсторонности я уже знал, и также знал, что ни слова о Горбачеве там нет – книга вышла до его появления на международной арене. Но случившееся при Горбачеве было результатом политики, что подробно излагалась в книге. Возможно, перед Призом Мира упустил я случай из первоисточника услышать о той же политике, но уже должны были подавать на старт. Позднее я прочитал объяснение редактора-составителя книги: «Говоря просто и прямо, проводники трехсторонней политики утверждают: 1) народы, правительства и экономика всех стран должны служить нуждам межнациональных банков и корпораций; 2) контроль над экономическими ресурсами дает силу в политике (разумеется, все добропорядочные граждане должны верить тому, чему их учили, а именно: политическое равенство 658 Том 1. Путевки общества «Знание» существует в Западных демократиях наряду с тем, что там же существует экономическое неравенство); 3) руководители капиталистических демократий – таких государственных устройств, где экономический контроль и прибыль, а стало быть, и политическая власть, в руках у немногих – должны противиться установлению власти в самом деле народной. Короче говоря, трехсторонняя политика – это современная попытка правящих элит уметь осуществлять то и другое, совмещая подчиненность и равноправие как в своей стране, так и во всем мире» . 285 Но с какой стати покупавший лошадей ковбой спрашивал меня о том, о чем спрашивал – о назначении главы нашего государства? Тут у меня в памяти всплыло, буквально со дна сознания поднялось, что я что-то слышал от него, но не вслушался. Обсуждая со мной общих знакомых, конников и ковбоев, Дерек рассказывал о себе, как начинал он свой путь на молочной ферме, занимался дойкой коров. «А сейчас, – сказал Дерек между прочим, – состою в госаппарате». Так и сказал: «Работаю на правительство». То был всё тот же пророческий момент из «Вишневого сада»: вам говорят, а вы будто не понимаете. Дают вам знать, что имение ваше продается, а вы – про энциклопедический словарь. Вспомнил я своего дедушку, которому Чехов хождением туда-сюда помешал понять пророческую пьесу. Помешал писатель или же зритель понимать не хотел? У Чехова сказано «точно не понимаете» – притворяетесь непонимающими? Надо испытать чеховский момент на себе, чтобы постичь, как создания творческого воображения обретают подтверждение в реальности. Тебе сообщают, что у тебя из-под ног почва уходит, а ты ... что ты на это скажешь? Что?! Сказать, будто мне было не до того, на этот раз не могу, но вопрос состоявшего на государственной службе ковбоя оказался непосильным для моего сознания. В момент истины чувствовал я себя не в силах пошевелить мозгами. Словно персонаж классической пьесы, я перевел наш с ковбоем разговор на другую, нашу с ним общую тему – лошадей. Теперь понимаю: разговор летом 1988 года с «работавшим на правительство» был прелюдией к неофициальному московскому визиту Трехсторонней Комиссии в январе следующего, 89-го, о чем оповестил борец за свободу высказываний, консультант ан659 глийского консервативного правительства, потрясенный некогда смертью Сталина и раскаявшийся сталинист Владимир Буковский. Возможно, когда мы с ковбоем беседовали о лошадях, трехсторонники уже выбрали, кого назначить управителем нашей страной. В результате, после подобия республиканского устройства, у нас установился принципат, единоличное правление, особенности которого на примере Октавиана Августа отметил Энгельс: «Материальной опорой правительства стало войско, которое больше походило уже на армию ландскнехтов, чем на старое римское крестьянское войско, а моральной опорой служило всеобщее убеждение, что из этого положения нет выхода, тот или другой император, но основанная на военном господстве императорская власть является неотвратимой необходимостью» (Маркс К. , Энгельс Ф., Соч., т. 19, с. 310-311). Согласны? 660 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Брежнева к Андропову, та же публика брала реванш, и при Горбачёве с Ельциным совершала реставрационный возврат. В булгаковские времена публика называлась нэпманами, по мнению Булгакова, «ужасным словом», а в наши времена, с хваткой руки Хедрика Смита, стала называться новыми русскими. Среди профитеров, названных ужасным словом, героиня булгаковского романа оказывается неспроста: идеалом Булгакову служил обед, желательно, в хорошем ресторане и с дамой приятной во всех отношениях, однако на крыше бывать, по недостатку средств, писателю удавалось не часто. «Интересно, что нужно русским во всем этом деле?» «По ком звонит колокол». Задолго до моего редакторства, ещё в семидесятых годах, я попал в тот же дом и познакомился с примечательным тамошним обитателем. В доме жил инструктор Хемингуэя времен войны в Испании, диверсант Артур Карлович Спрогис. Овеянный легендой ветеран, Герой Советского Союза, занимал темноватую комнатушку. Хорошо, что ему хотя бы такое обиталище оставили: многодетные соседи, стремясь одинокого выжить и захватить его площадь, подсчитали и донесли, что у человека-легенды побывало шестьдесят две дамы. За приапический подвиг разведчика собирались лишить Золотой Звезды, но опаленный огнем на плоскогорьях Кастилии, с боем прошедший леса Белоруссии и завершивший свой воинский путь на Дальнем Востоке, предупредил, что личного оружия он не сдал и пользоваться им не разучился, и героя оставили там, где мы его посетили с его бывшим подчиненным Георгием (Юрием) Курбатовым. Своего командира Юра попросил поддержать одну из моих «лошадиных» книг, и ни глаз не моргнул, ни мускул не дрогнул на лице привыкшего целиться и смотреть в лицо врага. Оценил обстановку слова пришли мне на ум, когда я глядел на человека, от которого могла зависеть судьба моей рукописи. Читать мной написанного Спрогис не стал, ни писать, ни подписывать ничего и не думал, однако и просить себя долго не заставил. Выслушал «Юрку» и без слов вручил мне копию пропуска, выданного ему в годы войны: «Разрешается пересекать линию фронта». Кто решится встать поперек дороги облеченному высшим доверием? Не удалось мне передать вышедшую книгу в те же руки – Спрогис скончался. Том 1. «Вопли» «За содействие в получении лошадей получил лошадь, в целях вымогательства взятки уничтожил выданный ранее уполномоченному мандат на Симбирскую губернию и выдал мандат на покупку лошадей в Твери, где лошадей не было». Речь Вышинского о ГУКОНе. В том же доме обитал призрак Вышинского. Некогда мог я править сталинской лошадью, из седла был вышиблен конем Жукова , 288 назначенный главным редактором стал пользоваться лифтом сталинского прокурора, который когда-то жил на седьмом этаже, но давно переселился выше крыши. «...И устремился мимо тира, мимо нарзанной будки,жадно вдыхая садовый воздух после душного и испорченного воздуха “Кабаре”». “Мастер и Маргарита». Не в городском саду находилось «Кабаре», а там же, где и наша редакция, на крыше. Изыскивая средства к существованию в условиях коммерческой конкуренции, я и подумал: «Крыша!». Вспоминая себя, себя же (по Джойсу) спрашиваю: я ли это был? Абсурдность осенившей меня идеи я сам для себя из своего арсенала идей мог сравнить разве что с намерением бежать с друзьями из дома и в пути ради пропитания мастерить мольберты. Насколько почти пятидесятилетней давности намерение являлось неисполнимым, настолько же спасительной являлась мысль об открытии литературного ресторана. Такова была мера растерянности, в которой пребывал один из оставленных на произвол судьбы, как тот провербиальный утопающий, спасение которого полностью передоверяется ему самому. Нелепость идеи, пришедшей в голову книжному червю, решившему выползти на свет в условиях хищнической приватизации, показывает степень умопомрачения, постигшего меня во всю меру незнания, куда при непредвиденных обстоятельствах кидаться и как ответить русским на считающийся во всём мире вопрос, что делать?! В отчаянных обстоятельствах я пошел на измену самому себе. Булгаковский роман мне казался рыхлым, подражательным, его философию с теологией годной разве что для старшего школьного возраста. Вскоре после выхода романа мне в букинистическом отделе Книжной лавки писателей попался конволют, составленный 671 Том 1. «Вопли» Медиш привез мне приглашение прочесть два курса, и я целый семестр, раз в неделю, с занятий и на занятия ходил по лужайке, где слушали ту миротворческую речь. Протянутая нам пальмовая ветвь у нас была замечена недостаточно, мне кажется. Возможно, потому, что отразила улучшение советско-американских отношений при Хрущеве, а над Хрущевым уже собирались тучи, от него стремились отделаться. Кроме того, слова Кеннеди не совпадали с его делами, по крайней мере, так это выглядело с нашей стороны, о чем со временем я прочитал в книге моего брата Андрея . Кеннеди не притво289 протягивая руку нам, однако ему нельзя было не дать подачки и внутренней оппозиции. В Америке речь сочли манифестом нового мышления, но когда осенью 1991 г. я ходил по лужайке, приоритет «нового мышления» уже был отдан Горбачеву. Узурпация политической инициативы погибшего президента-демократа устраивала консервативное руководство США, опекавшее Gorby. В отличие от паритета, который предлагал Кеннеди, горбачевское мышление вело к сдаче наших позиций. Грянувшие в Москве события Августовского путча обсуждались американцами. Для телепрограммы новостей The Today Show меня попросили дать интервью. На том же канале, в очередь со мной, давал интервью Виталий Коротич. Лучше осведомленный, он не исключал, что путч и пленение Горбачева могли быть делом рук Горбачева. Ко мне первый же вопрос был, что я думаю о случившемся. «Попытка навести порядок», – мой ответ. «После вами сказанного вы собираетесь возвращаться домой?» – поинтересовался ведущий Брайант Гамбл (Brayant Gumble). Вопрос меня озадачил, в своем возвращении я не сомневался. Однако телекомментатор знал, чего я ещё не знал: сторонников путча собирались сажать в тюрьму вместе с путчистами. На другой день из Москвы раздались звонки нашим общим американским знакомым: правда ли, что я поддержал путч? Об одном из тех, кто звонил, я слышал: «Что угодно о нем можно сказать, но нельзя отрицать – ученый». В самом деле, не «темный» – просвещенный, знающий название всех вещей. Ученые, готовые «донести на ближнего», считались порядочными людьми и антисталинистами. Звонили они за океан, чтобы узнать, гожусь ли я в обитатели Матросской Тишины. Антисталинисты действовали методами сталинизма, а я из опыта моих старших родственников знал, что такое иметь дело со сталинистами, и сам уже в пору 681 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь перестройки видел советских писателей, прятавшихся в больнице от колллаборационистов. «Вы предали Родину!» – в телефонном разговоре через океан упрекнула меня редакторша ультрапатриотического издания. «Дмитрий Урнов оставил о себе недобрую память», – нашел на Интернете. Такая память обо мне в журнале «Вопросы литературы» сохранилась у сотрудников, посылавших в ЦК на меня доносы, а я, прийдя в журнал, не прогнал их, чего ожидали продвигавшие мою кандидатуру. «Руками противников проводить свою политику невозможно», – предупреждал меня опытный Кузнецов. Свидетельствую: испытал на себе чеховскую мысль о том, откуда берутся губители ближних своих, уверенные в том, что они – другие. Чувствовал ли я себя капитаном, покидающим тонущий корабль? Чувствовал, но чувствовал среди моих сотрудников и отношение к себе, какое они не высказывали, однако и не скрывали, а когда я не вернулся, высказали, хотя я старался сработаться с ними, своими литературными противниками, а в журнале печатал своих врагов. Отступник «Наконец-то видели мы Кремль ... Уже сколько лет каждый день я говорил себе, что я должен туда поехать». Из писем Генри Адамса. Очутившись за бортом, я на первых порах пытался следовать примеру американцев, не имеющих постоянного служебного пристанища: подавал заявки на временные проекты. Отступничество Генри Адамса от демократической догмы – тема не могла заинтересовать американцев, у них написано об этом предостаточно на разные лады. «Охота вам заниматься этим реакционером и антисемитом?» – услышал я упрек букиниста. Этот букинист снабжал меня, за счет Хольцмана, книгами о Генри Адамсе и, кажется, успел прочесть уже начатое мной повествование: «”Жиды, одни жиды”,– думал Генри подъезжая к Варшаве». Решил я заинтересовать Институт Кеннана политической подоплекой поездки в нашу страну и подал заявку на проект «Генри Адамс и Россия». Собрание писем Генри Адамса подарил мне составитель сборника. Он же, автор трехтомной биографии, не задавался вопросом, зачем представитель американской элиты, задушевный друг сенатора и госсекретаря, ездил в нашу страну. Эту лакуну в биографии Генри Адамса надо заполнить! 682 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь типографии, труд которой состоял из поднятия вручную свинцовых печатных плит. Выходили «Голоса перестройки», но выслушать хотя бы один антиперестроечный голос никто не захотел. Школьники, перед которыми я выступал, от моих мрачных слов чуть не расплакались – «хотели порадоваться установлению демократии в России». А дяди и тёти, как дети, тоже хотели порадоваться. «Нам она мила», – услышал я в Колледже Нассау от библиотекарши, когда сделал попытку довести до сведения собеседницы, как у нас относятся к той, что мила лично ей и многим её соотечественникам. Речь шла о Раисе Максимовне, или, как её называли на Западе – Раисе. И у нас её называют Раисой, говорю, но с иной интонацией. Пытаюсь нашу интонацию передать, но библиотекарша, словно в трансе, повторяет: «Нам она мила». Пробую объяснить, почему не мила она нам, в особенности, когда, дыша международными снегами и туманами, обращается со словами утешения к нашим женщинам, которые не могут достать отечественного мыла. Однако отклика нет, словно меня самого нет, будто я рта не открывал. В ответ раздается: «Мила». В либеральном Адельфи, имея поддержку консервативного ректора, я высказался на собрании преподавателей и, чувствую, переборщил. Дохнуло на меня неприязнью, и я вспомнил слова Солженицына в Гарварде о том, что люди Запада полемизировать разучились. Но ректор-консерватор взял слово: «Надо же выслушать человека с места событий». Были единицы, они приватно выражали мне своё согласие, однако публично ни возражать, ни слушать не хотели, хотели того, что хотели слышать, чтобы порадоваться. Выезжая на публичные лекции по программе «Общественного просвещения», узнавал страну, как бывало дома, когда у себя в стране я разъезжал по путевкам «Знания». Повторил маршрут двух романов – «Великий Гэтсби» и «Крестный отец»: бутлегер времен «Сухого закона» 1920 гг. и мафиози 1940-х годов, разделенные временем, но близкие по роду занятий, оказались соседями: тот и другой обосновались на Долгом Острове, Лонг-Айленде. Узнавал людей, выслушивая их вопросы. В библиотеке города Лонг-Бич (гнездо Дона Корлеоне в романе «Крестный отец») высказался местный житель: «Что вы нам про Горбачева поете? Перестройка – это же операция ЦРУ!». Версия, отвечаю, мне встречалась в политических романах, но то (подчеркиваю) – вымыслы. 692 Том 1. На долгом острове Литературные паломничества Мечта матерей «...Изящная детская фигурка в черном вельветовом костюмчике, в курточке с отложным воротничком, с вьющимися локонами, облегавшими милое мальчишечье лицо, и глаза, полные детскидружелюбной невинности». Френсис Бернет. «Маленький Лорд Фаунтлерой» (1886). «Маленький Лорд Фаунтлерой» – книга детства моей матери, по- этому я первым делом совершил паломничество на могилу Френсис Бернет. Помимо автомашины, другого способа перемещения американцы не признают, они поражались, что я всюду хожу пешком, но у меня и прав ещё не было, поневоле не изменил московской привычке. Как же ещё совершать паломничество, если не на своих двоих? Автор романа, англо-американская писательница, прожила на Долгом Острове семнадцать лет. Её знаменитая книга, изданнаяпереизданная, экранизированная не один раз и до сих пор читаемая, появилась почти одновременно с «Приключениями Геккельберри Фина», но матери не хотели, чтобы их сын походил на Гека, все мечтали, чтобы их мальчик был вылитый Седрик Эррол, Лорд Фаунтлерой – в таком же костюмчике, в курточке с отложным воротничком и с такими же локонами. Пересек я Долгий Остров поперек, полдня шагал туда и полдня – обратно, устать не устал, но подошвы у меня стерлись, последние мили топал почти босиком. Цели достиг, нашёл могилу писательницы, рядом – похоронен её сын, его считали моделью мальчикааристократа. Надмогильный памятник сделали воплощением юного героя её прославленного романа. Кладбище содержалось в идеальном порядке, однако надгробный памятник, к моему изумлению, выглядел искалеченным – стал жертвой вандализма. Носик у милого личика отбит, изящные локоны обломаны, обкусан отложной вороничек, отрублены полы курточки. Пропало всё, что только было можно отломать и унести. Это, как мне сказали, из любви. Читатели стремились унести частицу своего идеала. 693 Том 1. На долгом острове Прежде чем сделать об этом доклад на заседании Клуба книголюбов, я объехал упомянутые Кристофером Морли места, в первую очередь посетил усадьбу отца и сына Даблдеев, гостями которых в разные времена, кроме Конрада, были Киплинг и Олдингтон. Когда там гостил Джозеф Конрад, Скотт Фитцджеральд без приглашения стал в честь мастера исполнять на лужайке перед домом ритуальный танец. Танцора удалила полиция. Сделал я в Обществе книголюбов свой доклад, и мне предложили войти в правление Общества Кристофера Морли. Охотно бы вошел, но в тот момент было мне поистине не до того: жену положили на операцию с опухолью в мозгу. Опухоль оказалась доброкачественной, но сразу к занятиям приступить жена не могла, и я дочитывал её курс по экранизации литературных произведений. Студенты преподали мне очередной урок. Оказалось, зря я старался, сравнивая киноверсии, скажем, «Анны Карениной». Начал с Греты Гарбо и закончил Вивьен Ли. Показывал фильмы и рассказывал о романе, а студенты и смотрели, и слушали с выражением недоумения на лицах: зачем показывать это старье? И без разъяснений понятно, что лучшая версия самая последняя – новейшая. И это повторялось со всеми фильмами. Посещение литературной Мекки «...Считаю “Приключения Геккльберри Финна” творением мирового класса, того же ряда, что “Дон-Кихот” и “Робинзон Крузо” ... Убежден, книгу будут читать люди всех возрастов не по обязанности, а ради удовольствия, станут перечитывать снова и снова, когда многие американские книги того же времени окажутся забыты... Полагаю, что Марк Твен глубже понимал жизнь в её сущности, не обольщаясь видимостью, что свойственно многим американцам ... Марк Твен, по моему мнению, является отцом нашей национальной литературы, первым истинно американским аристократом творчества». Генри Льюис Менкен (1913). «Вся современная американская литература вышла из одной книги Марка Твена, называемой “Гек Финн”. Ничего лучшего у нас нет. Всё американцами написанное исходит из этой книги. До неё не было ничего и не появилось после неё». Эрнест Хемингуэй (1934). Сын сделал нам с женой подарок: провез по Новой Англии, по литературным местам, о которых мы читали. Приехали в Элмайру 695 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь (штат Нью-Йорк»), где был создан «Гек Финн». Исправилась аберрация: будто роман и написан там, где происходит действие, на берегах реки Миссисипи. Нет, далеко от тех мест, на артистической дистанции. Видели мы беседку, в которой работал Марк Твен: на удивление маленькая. Он и сам был некрупен, но в такую же беседку Кристофера Морли или Джона Стейнбека я бы втиснуться не смог, а Стейнбек выше и массивнее меня. Постояли мы у семейной могилы Клеменсов: Марк Твен (раньше него скончавшаяся жена – среди Лэнгдонов), дочь Клара, оба её мужа Осип Габрилович и Жак Самоссуд, дочь Клары Нина. С Ниной училась подруга нашей хорошей знакомой – рассказывала. Подобно дочери О. Генри, учившейся в том же колледже для детей президентов и знаменитостей, Нина Габрилович – раздавленная славой молодая женщина, у которой своей жизни не было, только семейная слава. Не было у неё и способностей, чтобы внучку великого писателя и дочь выдающегося музыканта направить на жизненный путь, достойный её происхождения. Нина пробовала актерствовать, перешла к фотографии, а в конце концов пристрастилась к наркотикам, просто спилась и завещала похоронить себя с бутылкой водки. В довершение всех постигших её бед, обеднела. Обобрал Нину отчим, Жак Смоссуд, посредственный музыкант, брат Народного Артиста СССР, Главного Дирижера Большого театра. Что влекло дочь Марка Твена от одного еврея к другому? Неужели Клара Клеменс не нашла подходящего спутника жизни среди соотечественников? Но ведь и Чехов не женился на Лике Мизиновой, не взял в жены и Настю, дочь своего старшего друга, патрона, издателя «Нового времени», а как хотели этого союза старики Суворины! Нет, выбрал, если не Эфрон, то Книппер. Хорошо бы подумать о причинах этого житейского парадокса. Можно и Ветхий Завет перечитать, что и сделал Марк Твен. Верить Марк Твен не верил, но видел в Библии автопортрет народа. Обращаясь к соотечественникам, не жалующим пришельцев, Марк Твен высказался так, что соотечественники и не знают, под какую рубрику его занести – антисемит или юдофил? Не советуя другим завидовать и жаловаться, писатель называл иудейское племя интеллектуальной элитой мира. С ним не соглашался зять, талантливейший музыкант, игру его любил слушать Марк Твен, слушал с удовольствием и Толстой. Дирижер и пианист, романтик рояля, как называли Осипа Габриловича, исполнял 696 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь Нью-Йорк О. Генри. В большом американском городе у меня проложен маршрут по следам «семейного» писателя. По этому маршруту начал я совершать пешие экскурсии ещё со времен командировочных 70-х годов. О. Генри писал о Среднем Западе, о Дальнем Западе, о Юго- Западе, но на литературную карту мира ему удалось поместить Нью- Йорк, в особенности самый знаменитый район большого города – Манхеттен. Краем, обжитым О. Генри, считается филейная часть округа, от 23-й до 42-й улицы – мир развлечений дешевых и рискованных. В этом районе некогда царил полицейский, страж порядка брал взятки с тех, кого он охранял, и с тех, от кого он охранял, приговаривая: «Раньше я довольствовался котлеткой, а теперь у меня к ужину – жаркое из вырезки». О. Генри в тех местах квартировал по дешевым гостиницам, и там же совершается действие его рассказов. У пересечения Бродвея, Пятой Авеню и Двадцать третьей улицы, возле «Утюга», прямо на углу, разыгрывается финал рассказа «Квадратура круга». Из «Квадратуры круга», как из зерна, выросла сага Фолкнера о вражде Сарторисов и Сноупсов. По мнению Клинта Брукса, Фолкнер, несомненно, читал О. Генри, получил Премию О. Генри и никогда не упоминал. Фолкнер не отдавал литературных долгов и на свои источники не ссылался, оправдываясь: всякий писатель у всех ворует. Нужно обладать талантом Джека Лондона, что- бы обращаясь к предшественникам, Киплингу и Конраду, говорить: «Без вас меня бы не было». Отсутствие сносок – проявление своей ущербности, уж не говоря о нарушении принципа историзма, что нам со студенческой скамьи внедрил в мозги Роман. Но, конечно, на вершине успеха легко благодарить тех, что помог тебе на вершину подняться, а попробуй заговори о литературных долгах, когда все твои книги не пользуются спросом. Так было с Фолкнером до тех пор, пока при поддержке Госдепа не внедрили его неудобочитаемые романы в учебные программы как чтение институализированное – обязательное. Рядом с «Утюгом», в Мэдисон-сквере, начинается ещё один рассказ О. Генри «Фараон и хорал». Рассказ о бездомном, спит он на скамейке напротив бездействующего фонтана, который по сию пору не действует, возможно, из соображений мемориальных: не действовал во времена, когда неподалеку, на Двадцать шестой улице, в гостинице «Каледония» О. Генри снимал квартиру и не раз видел тех, кому 698 Том 1. На долгом острове скамейка служила приютом на ночлег. Приходил я посидеть всё на той же скамейке. По-прежнему населяющие сквер бездомные толковали между собой, а я прислушивался. Некоторые из них, совсем как персонажи рассказа, выражали желание попасть в тюрьму, чтобы пожить за государственный счёт. Одеты некоторые из них были лучше меня: бездомные – не бедняки, тем жить приходится по средствам, у бездомных же внесоциальная жизнь, им перепадает и от сердобольных богатых. На многих я видел, пусть потрёпанные, но фирменные вещи, какие мне, учёному посланцу великой страны, были не по карману. Не попадалось среди них и голодных, гастрономические вкусы у них были весьма разборчивыми, как можно было понять из разговоров их между собой. Обитателей сквера прибавилось в начале восьмидесятых годов, когда из психиатрических лечебниц, по указанию Президента Рейгана, выпустили умалишённых. Французский историк Бодрийяр, посетивший Америку как раз в то время, написал, что современная страна оставила у него впечатление средневековое: сумасшедшие бродят по улицам. Один, немытый, но шикарно одетый, с ярким галстуком, видным даже издалека, появлялся на сквере с какой-то символической регулярностью, однако побеседовать с ним, было невозможно: мой заочный знакомец, как и многие душевно больные бродяги, подобно Бартлби из повести Мелвилла, страдал autism’ом, жил в своём мире, словно за стеклянной стеной. Те же из них, с кем мне всё-таки удавалось поговорить или подслушать их разговоры, отличались бесстрашием перед жизнью: ниже не упадёшь. Они же были патриотами. Услышал я такой разговор. Один бездомный объясняет другому: «Вашинггтон – столица Америки, а Нью-Йорк – столица мира». У американских бездомных представление птолемеевское: земля плоская, живут они в центре мироздания. По дороге из большого букинистического магазина, в котором Тоби открыл мне счет, я шёл мимо сквера, а затем по 26-й улице мимо бывшей «Каледонии», служившей О. Генри его последним обиталищем. Гостиница стала жилым домом, но сохранилась нетронутой. Однажды иду – старая дверь снята и прислонена к стене. Дверь О. Генри! В Америке, если поставлено на обочину – твоё, а дверь – у стены дома. Ходил вокруг да около – никого. Но как потащишь тяжелый, большого размера створ? 699 Дмитрий Урнов. Литература как жизнь русской можно, увидев список достижений эмиграции, которая, разумеется, как вся наша страна, была многонациональной. Мы указывали национальность каждого, кроме того, сделавшие вклад эмигранты различных национальностей за редкими исключениями являлись людьми русской выучки и культуры. На этот счет определенно высказались такие титаны, как Степан Тимошенко, русский металлург украинского происхождения: «Обдумывая причину наших достижений в Америке, я прихожу к заключению, что немалую роль в этом деле сыграло образование, которое нам дали русские высшие инженерные школы» . Баланчин, не чуждый политической 314 игры, подчеркнуто называл себя грузином (хотя был им только наполовину), но балетмейстером грузинским себя всё же не называл. Современные российские эмигранты, пятой, шестой и седьмой волны, люди разных национальностей предпочитают не вспоминать, откуда они культурно произошли, а если вспоминают, то – когда? Попадая в полицию! В обстоятельствах неэкстремальных отдать долг русскому образованию, как отдали украинец Тимошенко, грузин Картвели и еврейские скрипачи-виртуозы, считают ненужным. Русское образование помогло «второй волне» выкарабкаться, а для нынешних волн, пятой-седьмой, средством самоутверждения служит намеренно подчеркиваемый отрыв от России. Представители разных народностей, получая в Америке признание, называют себя евреями, грузинами, украинцами, зато, попадаясь как преступники, вспоминают, что они – русские, и даже американская пресса, не симпатизирующая русским, удивляется такому volte-face (повороту направо назад) . 315 С другой стороны, американская пресса, по-моему, перебарщивает, когда, восхищаясь нашими оставшимися за границей танцорами, утверждает, что лишь в эмиграции удалось им раскрыть свои творческие возможности. Ведь солисты советского балета, когда они остались за границей, были уже сложившимися мастерами, даже их индивидуальные номера и сейчас показывают по телевидению, особенно из «Лебединого озера», это старые советские кинокадры. На Западе танцоры-дефекторы добились такой мировой славы и такого материального успеха, какие им в СССР и не снились, а раскрылись ли они за границей по-новому, это надо у них спросить. В американской биографии Рудольфа Нуриева я прочитал, какое разочарование пришлось ему пережить, когда он остался на Западе ради того, 734 Том 1. На долгом острове чтобы работать у Баланчина. Прославленный хореограф соглашался принять первостепенного балеруна в свою труппу при условии, если тот будет ... переучиваться. Чему учить учёного?! По словам английской партнерши Нуриева, Марго Фонтейн, Баланчин вытравил из балета эмоциональность (слова балерины записаны на видеопленке). Стало быть, вместо умения лететь «как пух из уст Эола» пришлось бы Нуриеву учиться гимнастике под музыку. Выученик Марининской школы на это не прельстился. Оставшись без руководителя-постановщика, выдающийся танцовщик вынужден был сам собой руководить. Прекрасный исполнитель далеко не всегда – выдающийся режиссер. Создал ли Нуриев, кроме повторения, великолепного повторения того, чему был обучен на покинутой родине, судить не могу. Похвалам прессы не доверяю – рецензии ангажированы, похожи на апологии. Судьба Михаила Барышникова – кинокадры ранних его выступлений есть в Интернете, и чем раньше были запечатлены антраша, тем – воздушнее. Но показывая старые кадры, говорят об успехе танцовщика за границей. Возможно, травма помешала Барышникову развернуться по-новому. На вопрос, не жалеет ли он, что остался за границей, танцор отвечает: «Нисколько!» Ответить иначе всё равно что побывать в гостях, а потом распространить слух, будто угощение было так себе. А мы? Что за социальная система, что за политический режим, если при той системе и том режиме создавались чудо-танцоры, а затем, в силу особенностей той же системы и того же режима, становились орудиями разрушения их вскормивших условий? Выступая с публичными лекциями о вкладе русских в американскую культуру, слышал я замечание из зала: «Русские эмигранты многого добились, благодаря американским возможностям!». Это – правда. Обидно, что не смогли они добиться того же на Родине, однако приехали российские эмигранты не пустопорожними. Писатель-эмигрант Роман Гуль, пользуясь словесной формулой Дантона, сказал об этом: они унесли с собой Россию . Из прочитанного нами следовало: россий316 эмигранты осуществили в Америке идеи отечественного происхождения, читали мы и о печальных обстоятельствах, подтолкнувших талантливых людей к бегству с накопленным багажом. Работу, начатую в России, Добжанский продолжал у Моргана, и в тот же год, когда он издал свою книгу, ставшую классикой молекулярной био735